Вы тут

Оксана Рюхина. Мама, отец, мать


1.    Пропойск, 1934

Чудеса! Мистика какая-то… Начинаю свои воспоминания. Беру тетрадь, чтобы писать, листаю, с какого бы конца начать, и вижу запись моего сына Кости: «Воспоминания»… Говорят, что некоторые  люди  могут  вспомнить  свою жизнь чуть ли не с утробного периода. Герцен, например, помнил себя в пеленках: французский солдат в 1812 году обыскивал его кроватку. Искал драгоценности. Я же из своего раннего детства помню лишь какие-то фрагменты, о которых мне никто не рассказывал. Не знаю, где это было: иду по берегу реки. Скользко, берег глинистый. И вдруг — я в воде с головой. Кто-то вытаскивает меня и несет на руках.
Во времена моего детства детей не всегда крестили, и мама говорила мне, что я некрещеная. Но то погружение в реку — из моего первого детского воспоминания, — быть может, послужило мне испытанием, боевым крещением в предстоящую жизнь. И в ней я тоже была защищена, словно бы Спаситель всегда невидимо шел рядом и в тяжкие минуты нес меня на руках.
Далее вижу себя за столом, кажется, на детском стуле. Меня кормят яичком, но не так, как раньше: яйцо размазано по тарелке, а я люблю прямо из яичка. И капризничаю. А еще помню молочный и яблочный кисели. Кисель связан с такими понятиями, как дедушка и бабушка, и со словом «Пропойск» — городом, в котором они жили. Когда стала старше, то об этом мне рассказывали, но я никак не связывала имя города со словом «пропойца», которого в те времена, слава Богу, вообще не слышала.

2.    Петрозаводск. В доме Кокушина, 1934—1936

Поездка в Минск
Видимо, в Пропойске я научилась говорить, и то, что я дальше помню,  никто мне не рассказывал: это картина. Поезд, вагон, темно, очень тусклый свет. Со  мною  мама.  Мы  едем  в  Ленинград  и  останавливаемся  у  тети  Риты.  У  них длинная, темная комната. Широкая кровать, я на этой кровати спала и на ней же потеряла свою куклу Олечку.
Следующая картина: очень бедно обставлен ное жилье: плита, какая-то  лавка,  я  сижу  на  ней, ем конфеты-подушечки и даю их собаке Микашке. По-видимому, Микашка маленькая собачка, такса. У меня есть мама и дядя Коля — Николай Васильевич Хрисанфов. Мы живем в доме Кокушина на улице Широкой Слободской (ныне ул. Еремеева), посредине которой есть замечательный бульвар (Левашовский, позднее Карла Либкнехта и Розы Люксембург). Это в городе Петрозаводске. Мне нет и двух лет.
И еще картина. Топится плита, и я вытаскиваю из нее кочергой горящие поленья, а уже мама мне рассказывала, что когда она вошла в комнату, то я сказала: «Посмотри, что я наделала!» Больше она меня одну не оставляла, и когда нужно было ехать за водой на озеро, то сажала меня на финские санки, а сама с водой стояла сзади.
Дом Кокушина был выкрашен в красный цвет, наверху в маленькой комнатке (мезонине) спал дядя Коля, а внизу мы жили. Говорили, что Кокушин был учителем математики, может быть, еще до революции; он был несколько смешной и странный человек. Впоследствии я много раз видела этот дом издалека, но почему-то никогда не подходила близко к нему, и снесли его сравнительно недавно. В крошечном дворике я гуляла, попросив маму закрыть ворота, чтобы я не убежала. Запомнились мне мальчишки, которые собирались меня застрелить, и их имена: Вовка Кокушин и Боря Смирнов.
Еще один эпизод. Я просыпаюсь ночью и прошу пить. Мама дала мне простоквашу, как она это делала обычно. Внезапно я издала истошный крик: что-то укололо меня в горле. Напуганная мама быстро завернула меня в одеяло и помчалась в больницу, которая была недалеко от дома, на Военной улице. Как сейчас вижу высокую лестницу наверх, но никуда не пришлось подниматься. Пришедшая в себя мама вспомнила, что мне в горло могли попасть маленькие кусочки сахара. Мне просто дали воды — и все прошло.
Здесь же были два случая — и радостных, и грустных, — с подарками, присланными  тетей  Соней.  Замечательную  куклу  с  закрывающимися  глазами я с нетерпением ждала, но когда, наконец, получила ее и направилась куда-то недалеко в самой комнате, то нечаянно уронила ее. Остались на память только голубые глаза; они долго лежали в коробочке. Другой подарок: детская швейная машинка, вышивающая стебельчатым швом, — петляла и путала нити. Заниматься ею было некому и некогда, — она хранилась на чердаке дома Евсеевых. После войны была отдана Михаилу Юдину, соседу-умельцу.
Что еще я помню из этого времени? Поход в кинотеатр. С дядей Колей и мамой. Я-то помню из фильма только лес, а мама говорила, что я закричала на весь кинотеатр: «Ёлки-палки!» Мама была этим шокирована.
Каких людей я запомнила в этот период? Прежде всего, маминых подружек: тетю Граню и Марию Ивановну Зотикову. У мамы была проблема: с кем меня оставить, когда она на работе? И я бывала у тети Грани (Глафиры Павловны Шумович) и, конечно, у Зотиковых. Помню еще девочку-финночку, которую дядя Коля называл Калевалушкой; с нею я тоже, кажется, оставалась, но редко. Домработница Раиса Андреевна («старая дева», как о ней говорили) была у нас недолго, к детям она была равнодушна. Потом появилась девушка Анни — карелка, кажется, землячка дяди Коли, из Вохтозера. Узнав, что она знает карельский язык, я спросила: а как сказать «хочу гулять»? Анни ответила «Асту пихалла» — это мне запомнилось. И еще в память о ней остался — нечаянно, но надолго, — след на носу. Анни катала меня на финских санках на горке (там, где сейчас мемориал «Вечный огонь»), и я умудрилась упасть лицом вниз на железные полозья… Вскоре меня повели в детский сад, по-видимому, это было ближе к осени 1935 года. Маме надо было работать. А мне не хватало каких-то месяцев до 3 лет, и «начальство» считало, что я могу отставать от своей группы. Однако все-таки я пошла в садик. В первый день там подавали мусс, а я якобы сказала, что люблю его, так как мама зимой его всегда делает. Меня спросили: «А что такое «зима»?». Я ответила: «Зимой идет снег, холодно, и дети надевают валенки и теплое пальто». Больше ко мне вопросов не было.
Многое мне нравилось в детском саду: вишенки на моем шкафчике, раскладушки, на которых мы спали; помню, как в тихий час я ковыряла штукатурку, и она оказалась очень вкусной. Мы даже прыгали на раскладушках, и это было ужасно, потому что они могли сложиться. Но никто нас не ругал, вообще там никто не кричал никогда и никого не ругал. Помню имя и отчество своей воспитательницы — Анна Мокеевна.
Очень нравились музыкальные занятия. Пели мы довольно интересные песни о гражданской войне: «На Дону и в Замостье тлеют белые кости, Над костями шумят ветерки, Помнят псы-атаманы, помнят польские паны конармейские наши штыки». Я пела «сы-атаманы», и уже чуть ли не взрослой догадалась, что это «псы». Все сказанное не означает, что занимались мы только песнями из эпохи гражданской войны. Были и вполне «детские» песни, например, «Здравствуй, гостья-зима!».
Нравились мне и занятия лепкой из настоящей глины (пластилина тогда не было), и рисование, и игры на участке.
Теперь я думаю: почему я не помню по именам никого из ребят? Видимо, потому, что мы друг с другом очень мало общались, все были коллективные игры, как, например, «гуси-лебеди».
Живя еще в доме Кокушина, я заболела скарлатиной (заразилась в садике). Все, кто сидел со мной за столом, заболели.
Больница. Мы сидим на полу и играем мандаринами. За окном появляется дядя Коля. Он достает из чемодана нашего кота Петруху, или, как он его называл по-карельски, Пекку, берет его за шкирку и показывает мне. А я тоже не остаюсь в долгу, надеваю на палец мандарин и говорю: «Нарыв!». А мама говорила, что она ужасно испугалась, когда увидела, что меня нет в палате, а оказалось, что меня просто перевели в другую.
Летом 1936 года мы с мамой ездили в Минск к дяде Васе, маминому брату. Он был примерно на два года ее старше, и она его очень любила. В Минске мы ходили на могилку бабушки Ефросиньи Фоминичны (матери моей мамы и отца).
Потом поехали на писательскую дачу в некие Терабуты, где дядя жил летом со своей женой Верой и двухлетним сыном Генрихом. «Дача» была обыкновенным деревенским домом, более чем скромным. Помню, что мы ходили в лес за орехами. Эта деревенская жизнь мне не понравилась по очень простой причине: меня так искусали комары, что думали, будто у меня какая-то страшная, заразная болезнь. А когда мы уезжали, то тетя Вера очень не хотела, чтобы дядя Вася пошел провожать нас на станцию, но он все-таки пошел. Там начался проливной дождь, мама плакала, впоследствии она говорила, что у нее было предчувствие: больше она никогда не увидит дядю Васю…

В доме на ул. Комсомольской, 1937

Вероятно, пока я была в больнице, мы переехали в новый дом. Уместнее сказать, перешли, так как пожитков было очень мало. Спустя порядочное время я узнала, что двухэтажный деревянный дом на улице Комсомольская (ныне Андропова) дядя Коля «отвоевал» для служащих Архива, а себе, по словам мамы, взял самую маленькую квартиру под лестницей на первом этаже. Кухня была коммунальная; я, видимо, никогда там не бывала, поэтому и не помню.
В этом доме мы жили недолго, но он мне тоже запомнился на всю жизнь. Тем более что он уцелел и во время войны. Это был второй дом от угла, от улицы Карла Маркса (бывшей Мариинской), а первый дом был домом Державина. Державинский дом был окружен садиком; и во дворе нашего дома были трава и большие деревья. Улица Карла Маркса была самая красивая в городе: здесь проходили все демонстрации во время революционных праздников, и, естественно, я все это наблюдала с большим интересом и удовольствием вместе с дядей Колей: он брал меня на руки. Ко мне он относился очень хорошо. Помню, как дядя Коля купил однажды и привез на извозчике целый ящик деревянных кубиков, из которых мы строили «нечто» — видимо, какие-то дома, дворцы. Читал мне, даже взял меня с собою однажды в Ленинград, когда ездил туда в командировку. Ехали мы в более комфортных условиях, чем с мамой. Ленинград поразил меня тем, что там совсем не было снега, как в Петрозаводске. Много хорошего было в нашем житье на Комсомольской улице. Прежде всего, я полюбила слушать радио, всевозможные песни, например, запомнила «Сулико», эту песню называли любимой песней Сталина, а у него, мол, умерла жена. В нашем садике был огромный портрет Сталина. Я представляла его себе большим,  высоким, красивым.
Как потом я поняла, 1937 год был последним годом этой нашей счастливой жизни на Комсомольской улице с дядей Колей. В то же время это была годовщина смерти Пушкина, и она широко отмечалась. У нас в квартире висел красивый плакат «У лукоморья дуб зеленый…», там были и дуб, и кот, и многие пушкинские персонажи; был большой портрет Пушкина (репродукция) работы Кипренского, а дядя Коля переводил сказки Пушкина на карельский язык. Работал он по ночам, ставил самовар, и я приходила ночью пить чай и видела его рисунки на рукописях перевода «Сказки о попе и его работнике Балде». Он неплохо рисовал. Конечно, мне читали сказки Пушкина, стихи; одним из первых прочитанных стихотворений было «Прибежали в избу дети…», которое меня очень испугало. Но зато «Песнь о вещем Олеге» стала на всю жизнь одним из самых любимых моих стихотворений.
Мы интересовались не только Пушкиным, но и историей гражданской войны, участником которой был дядя Коля. Он принес в дом недавно   изданную «Историю гражданской войны» с богатыми иллюстрациями; некоторые из них были даже защищены папиросной бумагой; тем не менее мне разрешалось даже бить кулаком врагов.
Мне читали различные книги, например, детское издание Гюго  из серии «Книга за книгой», отрывок из романа «Отверженные» — «Козетта». Не помню, сразу ли после этого или после, мама называла дядю Колю Жаном Вальжаном. Дядя Коля думал, что я умею читать, но мама сказала, что нет.

Приезд отца. Аресты

В доме на Комсомольской улице у меня появились подруги. Валя Ковалева была, видимо, моей ровесницей, а Нина Забродина — уже школьницей (училась в той же школе, где работала мама), и ей меня доверяли. И если моя взрослая няня Анни уронила меня с финских санок на горке, то Нина ни разу не уронила меня. С ней мы катались и по Красной улице, и по улице Ленина, и по Куйбышева, и где  только  не катались — везде можно было положиться на подругу. Я часто бывала у Нины дома, в ее семье было пятеро детей разного возраста — и даже младше меня. Мне это очень нравилось, особенно игры, прятки, игра в мяч и проч. Как мать ее, уборщица, могла все это «хозяйство» содержать и просто прокормить семью, даже сейчас мне это непонятно. Мы дружили на протяжении многих лет.
Постепенно в нашу жизнь входило то, о чем люди, — по крайней мере, при детях, — молчали. Не знаю, почему я никогда не спрашивала у мамы, кто мой отец, где он. Может быть, потому, что отцов у детей того времени было маловато, и завидовать мне в общем-то было некому.
Но летом 1937 года к нам приехал мой отец вместе с моим братом (его сыном) Юрой. «Вот, — сказала мама, показывая на полноватого, с волнистыми волосами мужчину в сером костюме, — твой папа». Видимо, раньше она о нем мне не рассказывала. Подойти к нему я стеснялась, пробыл он у нас недолго, но Юра запомнился тем, что как-то нечаянно сломал кресло-качалку.
Эта встреча с отцом была единственной за всю мою сознательную жизнь. Он приехал к нам после двух лет высылки в Вологодскую область, потом ему позволили работать там еще только год. Далее были скитания, поиски  работы…
Так получалось, что жизнь представала передо мной уже совсем не радостной стороной. Вскоре я услышала от мамы слова, предназначавшиеся не для меня — не помню, кому она это говорила, — что в семье Забродиных арестовали отца. Его обвинили во вредительстве: он работал в организации «Заготзерно», а там при проверке обнаружили какого-то жучка или червячка. Суд приговорил его к расстрелу, а чуть ли не во время суда у Забродиных родился шестой ребенок. Я-то только незадолго до того узнала, что человек может умереть, и теперь, когда слышала похоронную музыку, то сердце просто разрывалось от горя. Тем более, что я частенько видела слезы и на глазах мамы. Однажды я спросила, почему она плачет, и сама попыталась ответить: наверное, потому, что она вспоминает тетю Настеньку1? И продолжаю: она умерла, наверно, потому, что ела спички? Вероятно, когда я вертела спички в руках и, может быть, брала их в рот, то мне было сказано, что на спичках яд и от него можно умереть. На самом деле было отчего плакать: мамино дурное предчувствие оправдалось. 2 октября 1937 года ее брат Василий был осужден на 10 лет лагерей и 5 лет поражения в правах; они переписывались примерно до 1942 года, потом письма перестали приходить. Через много-много лет мы узнали, что он был убит на лесоповале в лагере2.
 

В доме Евсеевых, осень–зима 1937

Дальше в моей памяти образовался как бы провал. Помню, что мы живем на Комсомольской улице, жизнь идет обычным путем, но у меня почему-то очень плохое настроение. И со стула я упала, и руку досадила, и плачу — почему, непонятно. Затем — елка, Новый год. Подарок. Какая-то детская, но настоящая (то ли фарфоровая, то ли фаянсовая) посуда, очень нравится мне, но какая-то обида есть все равно.
Елка (видимо, тогда только что разрешили праздновать  елку).  Я ночую не дома, а у Зотиковых. Сплю с Галей в одной постели, мне очень плохо. Я только с мамой привыкла спать. На празднике бесконечно скачут, прыгают, водят хороводы, напевают: «Шел козел дорогою, нашел козу безрогую, давай, коза, попрыгаем,  печаль  свою раздрыгаем…» Ко мне пристают и требуют от меня каких-то плясок: «Русскую!» А я не умею и стесняюсь. Попадаю вместе с Ниной в дом Венустовых, там очень много детей, но мне одиноко.
Затем помню, что мы с мамой шли куда-то далеко, и я капризничала, чуть  ли не на ручки просилась. Затем провал в памяти, и я в незнакомом доме. Тетя Даша моет меня в детской ванночке в комнате, укутывает, укладывает спать, дает вкусные «капли датского короля» и малиновое варенье. Говорили потом, что у меня был коклюш. Мамы со мной нет. А где же дядя Коля? — спрашиваю я. Мне отвечают: в командировке…
Видимо, и я всем своим существом ощущала что-то недоброе. Маме сообщили, что ее муж осужден «без права переписки». На самом деле 28 декабря 1937 года Н. В. Хрисанфов был приговорен к расстрелу.
Я в доме Евсеевых. Яков  Васильевич Евсеев — брат дяди Коли,  а тетя  Даша — его жена. Где-то днем я слышу, что мама уехала работать в Шуньгу.
Дом Евсеевых казался мне очень уютным и красивым. В большой комнате была красивая белая мебель, на такой же белой полочке стояли изящные, старинные статуэтки. Посредине комнаты был необычный патефон, находившийся внутри столика, а на нем красивые цветы — розовая бархатная глоксиния. В спальне тети Даши стоял невиданный, затейливый и пузатый самовар.
Но самое главное — в доме было много людей, они говорили и по-карельски, и по-фински, и по-русски. А я была «себе на уме»: из карельской речи сразу вычленила «Ксеня — Колян мучой»; «Коля — турма», а слово «тюрьма» мне уже было знакомо, как и само здание тюрьмы, которое мама мне почему-то уже показала.
В доме у всех были свои дела-обязанности, и для меня тоже нашлось дело:   я молола кофе и толкла его в ступе. Зимним вечером, после пяти, приходили домой мужчины: дядя Яша, его сыновья: Виктор (пока молодой человек) и Игорь (младший сын), который,  по-видимому,  учился еще в школе.  Все садились     за стол, обедали, мужчины разговаривали о политике, и я тоже попыталась сказать свое «слово» на тему дня: были случаи, когда в масле находили гвозди и стекло (шла «борьба с вредителями»). Взрослые улыбались.
Мама прислала мне письмо. Оказывается, она в Сенной Губе и скоро за мной приедет. Там были еще рисунки для меня — какие-то кошки-мышки. А пока мама еще не приехала, я жила у Евсеевых и наблюдала их интересную, необычную для меня жизнь.
За забором дома жизнь кипела ключом — в прямом смысле. Здесь был колхозный рынок, где продавали красных вареных раков, красивые пряники, конфеты и всякую всячину. Какая-то продавщица любила приходить к Евсеевым пить чай в обеденное время, и я «развешивала уши». Тетя  Даша познакомила меня    с девочками из соседних домов: Сусанной Богдановой и Тамарой Устиновой (у нее потом учились мои дети Катя и Костя). У Тамары появилась сестренка Катя, и мне очень нравился голос Тамары и даже само имя сестренки. У Евсеевых была корова, и эти девочки приходили за молоком. У гостеприимной тети Даши всегда были какие-то длительно гостящие люди: старушки, молодые женщины. Старушки — чаще сказительницы: Виктор Яковлевич записывал от них песни, сказки, руны — фольклор. А в комнате Виктора Яковлевича была вещь, которая  довольно долго меня пугала: заспиртованная в стеклянной банке змея  (я знала «Песнь о вещем Олеге»).
Были еще гости, которые вначале, придя к ним (Евсеевым), стояли у порога, тетя Даша разговаривала с ними, что-то делая по хозяйству. Это были две женщины: одна высокая, полная, а вторая — маленькая, морщинистая старушка Васса. Разговаривали они по-русски; позднее от мамы я узнала, что высокая женщина — бывшая хозяйка тети Даши. Тетя Даша до революции была у нее горничной, а дядя Яша работал приказчиком у купца Калинина — лесопромышленника. Нередко эти женщины приходили, прежний дом их на улице Крупской, деревянный, двухэтажный, мама мне показывала.

3.    В ссылке. Сенная Губа, январь 1938 — июнь 1940
 

В доме Кайкиных

Но вот, наконец, приехала мама, чтобы взять меня с собой в Сенную Губу, где она, по образованию биолог, работала учительницей немецкого языка. Дорога предстояла долгая. По-видимому, это было время зимних каникул. Мы оделись во все самое теплое из того, что у нас было, и поехали. Погода стояла солнечная, лошадка везла нас через пустынные просторы Онежского озера. Иногда мы бежали за санями, чтобы согреться, но все равно запомнился пронизывающий холод. До Сенной Губы было немалое расстояние — 60 км, и мы ехали целый день.
В Сенной Губе мы сразу подъехали к дому Кайкиных, где прожили почти все время, которое провели здесь. Хозяева дома: дядя Петя и тетя Паша — провели нас на второй этаж. Здесь была довольно большая комната с лежанкой, в которой мама потом готовила и даже пекла вкусные халы. Два солидных больших шкафа, сделанные самим дядей Петей: буфет и платяной — отгораживали хозяйственный угол. Комната показалась мне очень симпатичной, вся передняя стена была увешана иконами: маме пришлось завесить их газетами. Тут же стояли несколько больших фикусов в кадках, а среди них — большой игрушечный домик. Посредине комнаты — большой стол с нарядной керосиновой лампой (ни электричества, ни радио в деревне не было). Было и удобное, мягкое кресло, обтянутое шелковой материей. Наша с мамой кровать отделялась красивой ширмой. Вся мебель была сделана дядей Петей.
 Вскоре после приезда, когда я осталась одна, ко мне поднялся дядя Петя и рассказал про 9 января 1905 года: он шел вместе с другими рабочими к Зимнему дворцу (сам он был из питерских рабочих).
Тетя Паша работала поварихой в школе, а дядя Петя, может быть, официально нигде и не работал, он был постарше — за шестьдесят, вероятно. Но дома он работал все время. У него была мастерская на втором этаже. Весной пахал землю на участке, заготавливал сено для своего скота: коровы, овец, козы. Интересно, что он рассказывал (может быть, в шутку), что мог бы прожить в своем доме несколько лет, не выходя из него и ни в чем не нуждаясь. Дядя Петя был очень хороший рыбак. Однажды, помню, взял меня с собой на озеро, и я видела, как он ловил рыбу большим саком. Только раз закинул и вытащил полный сак, рыба там трепетала разной величины, билась, ее было очень много. Мелкую рыбу сушили, и я очень любила зимой ее грызть (полезная вещь).
Поначалу я очень не любила оставаться одна, когда мама уходила на работу. Появились какие-то страхи, которых я раньше не знала. Наверное, это было связано с рассказами тети Паши: они с мамой много разговаривали о жизни, о прошлом; иногда тетя Паша гадала маме, и там все фигурировал какой-то «казенный дом», непонятный мне. Особое впечатление произвел рассказ о вещем сне. Во сне тетя Паша видела двух лебедей, которые плыли в сторону Рокши (местное кладбище). Засыпая, я боялась увидеть такой сон, потому что он предсказал ей (тете Паше) смерть ее матери.
И вот произошла странная история. Я действительно увидела сон (вещий): я рассматриваю книгу, подаренную мне тетей Граней: «Сказки бабушки Арины». Там были красивые иллюстрации; одну картинку я не любила — с Бабой Ягой. Все иллюстрации были защищены папиросной бумагой, как в «Истории гражданской войны» (о которой уже шла речь). Мне снится, что книга сказок упала на пол, открылась на нелюбимой странице, и я бью рукой по Бабе Яге и говорю:
«Это смерть!» Просыпаюсь в ужасе и прошу пить. Мама встает, чтобы дать мне простокваши, и падает. Я очень испугана — она без сознания. Я кричу, плачу, стучу в пол. Приходят дядя Петя, тетя Паша и выносят маму в сени. Вечером мы ходили в баню, и мама, видимо, угорела. Они положили ей клюкву в уши и как-то ее отходили. Это случай запомнился на всю жизнь.
К счастью, нашлось средство от всех страхов. Меня познакомили с хорошей девочкой, которая жила в соседнем доме, Валей Амосовой. Училась она, кажется, во втором или третьем классе. Помню, что мы сидим на полу и складываем слова из плоских деревянных плашечек с буквами и рисунками. Ю — юла и т. д. Похоже на то, что этого мне было вполне достаточно. Сначала я сама прочитала букварь, а потом взялась за книги и сразу стала читать волшебные сказки — такие, как «Маленький Мук» В. Гауфа и другие. Правда, помню, что меня затрудняли такие знаки, как твердый и мягкий, но я решила не обращать на них внимания. Меня удивило на первых порах, что написание не всегда соответствует произношению. Запомнилось, например, слово «пожалуйста»; подобное удивление стало основой будущей грамотности. Если я читала, то мне было уже не страшно. И маме оставалось только носить мне книги из школьной библиотеки. Как сейчас вижу: весна, уличка перегорожена изгородями, и мама перелезает через них, а в руках у нее — стопка книг для меня. Она одета в черное шерстяное платье с вышивкой, у нее золотистые волосы и хорошенькие туфельки на ногах.
Конечно, я понимаю, что мои воспоминания грешат неточностями, они подчас сбивчивы, но факты таковы, я не могу за все сказанное полностью поручиться. Ведь взрослые хоть и говорили при мне порой страшные и опасные вещи, но не все…
Мама часто жаловалась на головную боль, причины которой я не понимала, и мне иногда приходилось несладко, когда у нас с нею все чаще возникали конфликты: ей все казалось, что я мало ем, бледная, худенькая, с синяками под глазами и т. д. А мне просто не хотелось. Я не успевала проголодаться, как она снова звала меня с улицы: «Ксенечка, иди кашку есть» или «…молочко пить». Дело доходило до рева с моей стороны. Прощения я никогда не просила, так как не чувствовала себя виноватой.

Анна Петровна

Весна меня очень радовала. Увидев на горизонте зеленый луг, я побежала к нему, но тут же кто-то остановил меня: оказывается, это были озимые посевы. Но все равно мне было хорошо. На улице бежали ручейки, дети делали запруды. В Сенной Губе, видимо, был обычай встречать лето: выходили в лес как бы на пикник. Скоро появилась трава, и Валя, моя подружка, показала траву, которую можно было есть. Я с большим сомнением к этому отнеслась: почему-то я боялась отравиться, — но оказалось, что щавель очень вкусный. И только в доме Амосовых я попробовала его жареным в сметане. Очень вкусно. У Амосовых     я бывала не раз, у Вали были еще два брата старше ее. Мама Вали работала в артели «Заонежская вышивка», и в доме стояли большие пяла, Валя уже активно помогала маме, я восхищалась Валиным умением делать такую сложную работу. Мы играли в школу, иногда в магазин, но значительно реже, так как в магазине настоящем я не бывала. Видимо, еще этой первой весною в Сенной Губе у нас появилась новая «квартирантка». Так как мама очень тосковала, то она пригласила ее жить с нами, это была Анна Петровна — молодая учительница русского языка. Появилось трюмо, какая-то косметика, духи, мне казалось, что Анна Петровна очень красивая. Я думала, что все, кто красит губы, становятся красивыми. Но мама этого никогда не делала, губы у нее и без того были красные, и щеки румяные. Анна Петровна играла на гитаре и пела, сама себе аккомпанируя: романс на стихи Лермонтова о царице Тамаре и «Тростник» (тоже на слова Лермонтова — «Сидел рыбак веселый на берегу реки…»).
Удивительное дело: до появления Анны Петровны я слышала очень грустные песни: «Позабыт-позаброшен с молодых, юных лет…»; «Извела меня кручина…», но вот кто их пел — не знаю. С Анной Петровной связан мой первый серьезный жизненный урок. Оставшись одна, я решила понюхать духи, может быть, и надушилась, но получила выговор. Оказывается, я еще и налила туда воды, при этом попробовала отпираться. Мама мне сказала: никогда не ври, если ты привыкнешь врать, сама запутаешься, люди перестанут тебе верить, и если ты потом скажешь правду, все равно тебе никто не будет верить и не станет помогать. Это я запомнила на всю жизнь. И не только сама не врала, но и подружкам не разрешала.

Пикник на острове Букольников

Видимо, я часто болела, температурила, и мама искала пути для укрепления моего здоровья. Тетя Паша, наша хозяйка, даже сказала однажды: «Такие дети не живут» или «недолго живут». Она что-то советовала маме, какой-то народный способ, но мама не могла на него решиться.
От головной боли ей помогало простое общение, колобы и калитки тети Паши, разговоры с Анной Петровной. Теперь я понимаю, как тяжело было у нее на душе. Она занималась и шитьем: платьица для меня, что-то модное для себя. Помню, что когда мы весной поехали на пикник на остров Букольников с компанией учителей, то на нас были сшитые ею сарафаны и вышитые ею блузки (любимый белорусский национальный костюм). А к летнему путешествию она сшила  себе  «труакар»  (с  необычными  застежками  длинный  жакет),  а мне — «турандотку» из голубого креп-сатина (она говорила «креп-сатэн»); у нас были красивые зонтики от солнца.
Остров Букольников  и пикник на нем запомнились и тем, что мама взяла с собой самовар. А после «чаепития на траве» мы пошли посмотреть замечательный дом, единственный на этом острове. Такого я нигде никогда не видела. В нем было много старинных вещей, красивая лестница на 2-й этаж. И что меня удивило и запомнилось: на стене висела огромная, толстая женская коса. Кому она принадлежала, я спросить постеснялась. Говорили, что хутор Букольников славился особым, очень вкусным сливочным маслом. Одна из работниц имела к этому дому какое-то отношение и работала, кажется, счетоводом или бухгалтером в Сенногубской школе. Спустя несколько лет, в Ленинграде, после войны, мы заходили к этой женщине, может быть, даже ночевали. Опять удивило, как много было в квартире красивых статуэток. Сама же хозяйка была как-то чересчур зациклена на политике. Читала газеты вслух.
Наступило лето. Мы ходили в лес, особенно чудесно было на земляничных полянах. Но было очень жарко, мучительно хотелось пить. Шли по тропинкам, вдоль которых были как бы заграждения из камней, поросшие мохом (нигде в других местах потом я таких не видела). Купались на живописном берегу Онежского озера: скалы, камни, чистейший песочек, прозрачная вода. Две церкви на берегу: одна, мне помнится, чуть ли прямо среди воды, на скале. В одной из них я однажды видела спектакль кукольного театра.

В Сестрорецке и в Москве на летних каникулах
 

Хлопоты за арестованного брата

Летом мы всегда путешествовали. В 1937 году лето мы провели в Сестрорецке у тети Доси (двоюродной сестры Николая Васильевича). Муж ее был видным военным — пограничником. У них была дочь Виктория, которую дома звали Рина. Эта девочка училась в школе, но с удовольствием играла и со мной, например, мы готовили обед на игрушечной плите, при этом Рина зажигала свечки; строили палатки из половиков, ходили на море (Балтийское), заходили в море, и долго надо было идти по мелководью, чтобы искупаться. Кругом был песок — чистый, светлый, как на Рижском взморье. Рина была прекрасной рукодельницей, ее работы украшали стены квартиры, она училась музыке и была отличницей в школе. Однажды мама сказала, что мы пойдем навестить отдыхавшую в Сестрорецке семью Грубе (это муж ее покойной сестры Настеньки); мама хотела повидать Нонночку, их дочку, но вместо нее мы увидели ее мачеху Марину, которая в резиновых перчатках чистила картошку. Потом мы много раз бывали в Сестрорецке и до, и после войны. И конечно, мы бывали у Бекреневых-Эрн (их бабушка, Августина Георгиевна Эрн, впервые рассказала мне о Боге). На стене у Эрнов висела картина под стеклом «Голова Иисуса Христа в терновом венце». Регина незадолго до этого родилась (1 марта 1938 года), и я качала ее в коляске.
На следующее лето мы ездили в Москву к тете Тоне Стратонович (маминой сестре). Меня водили в Мавзолей Ленина, где нужно было очень тихо себя вести. В семье Стратоновичей мы чувствовали себя очень свободно, как дома. Мама была озабочена тем, что я плохо ем, и тетя Тоня даже хлеб мне резала кубикам, чтоб я лучше ела. А дядя Леонид шутил, рисовал картины, пейзажи. Жили они   в Сокольниках; от метро пройти надо было еще сосновый лес. В семье были
взрослые дети: Ира и Боря. По-видимому, в Москве я услышала песню «Катюша», и эту песню привезла потом в Сенную Губу для подружек. Стояло жаркое лето, и хотелось купаться, поэтому люди набирали воду в тазики, ванночки из колонки. Дети пытались обливаться водой. Ездили мы купаться куда-то на пруд, но мне там совсем не понравилось. Грязная, мутная вода — ужас по сравнению с Сенной Губой.
Впечатлений от поездок было много. Я увидела метро, трамвай, море, Мавзолей, Кремль. Возможно, основной целью этих поездок были хлопоты за арестованного брата Васю, и тем же летом 1938 года мы были в Минске. Тетя Вера поступила работать на игрушечную фабрику. Зимой она с Генрихом ездила в Москву хлопотать за мужа. В дороге она накрыла Генриха своей новой шубой, купленной на заработанные ею деньги. Шубу у нее украли. После Минска мы заезжали к Бекреневым, где маленькая Регина уже стояла в кроватке.

Арест Ильи Хрисанфова

На обратном пути мы всегда останавливались в Петрозаводске у Евсеевых. Там произошли перемены: в доме появилась молодая женщина — жена Виктора Яковлевича Палага (мы ее звали Полина), и у нее родился сын Толя. Встречалась я и со своей подружкой Ниной Забродиной, мы гуляли по городу, по Гостиному Двору, где было очень много магазинов. Особенно мне нравилось заходить в магазин игрушек и есть мороженое. Оно было с различными именами на вафлях, и надо было его лизать. Было, конечно, и эскимо. Наверное, бывала и у Нины в доме на улице Куйбышева.
В эти дни я часто слышала о семье Ильи Васильевича Хрисанфова. Илья Васильевич был родным братом Николая Васильевича Хрисанфова и Якова Васильевича Евсеева. Фамилии у них разные получились: священник дал младшим братьям Якова Васильевича Евсеева фамилию деда по материнской линии: Хрисанфов. Илья Васильевич получил образование в 4-классной деревенской школе, воевал во время Первой мировой войны, был награжден Георгиевским крестом, примкнул к большевикам и стал «видным» у себя в Карелии после гражданской войны. Его отправили в Финляндию как торгпреда, и он там жил вместе с семьей.
Видимо, после работы в Финляндии Илья Васильевич был назначен в Ведлозеро председателем РИКа. Но когда Хрисанфовы жили в Петрозаводске, то их квартира была совсем недалеко от Комсомольской улицы, в карциковском доме за площадью Ленина, и мы встречались. Илья Васильевич, видимо, был арестован и расстрелян в 1937 году.

Семья Ильи Хрисанфова в ссылке в Сенной Губе

Зимой 1938—1939 гг. к нам в Сенную Губу приехали неожиданные гости. Александра Ивановна Хрисанфова (тетя Шура, как я ее звала) с детьми Светланой (ее мы звали Наной) и Владимиром (Вовой). Тетя Шура плохо себя чувствовала, жаловалась на почки (она приехала после тюрьмы, а муж ее был арестован еще раньше, чем она). Думаю теперь, что ее арестовали как жену «врага народа».
Конечно, при мне взрослые больше ничего обо всех обстоятельствах не говорили. Где были дети в то время, когда остались без родителей, не знаю. Про детский дом речь не шла, может быть, они были тоже у Евсеевых или у родственников Шуры (она была карелка из Колатсельги). Вова учился, кажется, в 7-м классе, Нана в 4-м. Мне было приятно, что тетя Шура привезла мне подарок — набор для вышивки, где на материи были напечатаны рисунки, а к ним прилагались нитки. Мне показали, как вышивать стебельчатым швом, я немедленно стала вышивать грибок, но далеко в этом деле не пошла: что-то помешало, может быть, болезнь. У Хрисанфовых был патефон, и жизнь наша стала сразу веселее. Дети стали ходить в школу, мать постепенно приходила в себя. Мне нравилось, что Нана много рисовала, и я пристраивалась рядом, что-то копировала, но ее рисунки были, конечно, лучше.
Настал день, когда мама сказала, что пора им жить самостоятельно, она устроила тетю Шуру на работу в школу завхозом, и со временем они переехали  в комнаты при школе, хотя зима была очень холодной, и там, куда они перешли, было холодно. Но и у нас не было тепло. Морозы стояли лютые.
У них было очень уютно, чисто, они привезли какие-то вещи — видимо, из Ведлозера, например, диван, велосипед. Мама говорила, что дети очень послушные, хорошие, а тетя Шура — быстрая, ловкая, хорошая рыбачка. Например, если она куда-то ехала на лодке, то брала с собой «дорожку», на которую ловила щук. Одну из них я даже помню — огромная рыба, внутри которой была еще одна. Кроме того, тетя Шура участвовала в самодеятельности, играла в какой-то пьесе.
Но со мной тетя Шура не совсем правильно себя повела. Однажды я услышала, как она говорила кому-то, что я не родная дочь. Я, конечно, пошла к маме со слезами, но та меня успокоила, а потом показала, что у нее на животе есть шов как доказательство, что я вышла из ее живота.
По иронии судьбы оказалось, что Нана потом тоже воспитывала приемную дочь Лену. Своих детей у нее не было. Не знаю, может быть, в Швеции, Финляндии так принято, что неродным детям довольно рано сообщают, кто на самом деле их родители. Во всяком случае, Нана и ее муж хотели взять еще и  мальчика.

Болезнь

Осенью 1939-го я отправилась в школу, мне исполнилось семь лет в сентябре. В те годы в школу принимали с 8 лет, но так как в деревне не было детского сада, то мама считала, что школа вполне может его заменить. Учиться я начала  с удовольствием, немножко смущалась, краснела, когда меня вызывали. Помню, что мне было трудно писать, и я завидовала девочке, с которой сидела. Мама, видя, что мне трудно, пунктиром помечала мне букву «ж» (как я узнала позже, это делают в самых крайних случаях).
Но я проучилась недолго, заболела непонятно из-за чего, но серьезно. Вплоть до весны, стоило выйти на улицу, как снова поднималась температура. Не помню точно, только ли воспалялись железки, и мне, по указанию фельдшера Кюроева, мужа директора школы, мама ставила компрессы с ихтиоловой мазью, или еще были какие-то признаки простуды. Кюроев приходил к нам, когда мама жаловалась, что я ничего не ем. Он говорил: не кормить три дня, а потом дать редьки с хреном. Думаю, это была шутка, но в ней был свой здравый смысл: человек любого возраста должен есть, когда испытывает чувство голода, тогда все будет хорошо. Жаль, что мама этого, как видно, не понимала, страх за мою жизнь в обстановке террора по отношению и ко взрослым, и к детям лишал ее возможности трезво взглянуть на вещи. Наши с ней конфликты на почве еды продолжались до самой Отечественной войны.
К весне мне стало лучше. Сам же Кюроев был болен туберкулезом и умер (весной 1940-го); я была на похоронах. Помню, как мама искала какое-то особое растение для венка...
В весенние каникулы мама повезла меня в Петрозаводск (мы ехали опять на лошади, так как другого транспорта не было), по льду Онеги.
Обошли всевозможных врачей, включая невропатолога и т. д. Ничего, кроме малокровия, у меня не нашли. Считаю, что дешево отделалась, так как встречала потом девушек со следами операций, грубо сделанных, в области слюнных желез. Так что спасибо фельдшеру Кюроеву…

Чтение. Посылка из Колы
В Сенной Губе я прочитала немало разных книг, не только всевозможные волшебные сказки, но и весьма грустные книги из серии «Книга за книгой». В книге Уйда «Нелло и Патраш»1 речь шла о мальчике, который был замечательным художником, но вместе со своей собакой погиб от голода и холода. Другой грустной книгой была «Слепой музыкант» — отрывок из книги Короленко. Были и довольно веселые детские книги, которые я с удовольствием читала, например, Э. Блайтона «Храбрый утенок Тим».
Перед Новым 1940 годом мы получили посылку из Колы. Тетя Соня и Андрей (мой отец) сообщили, что у них родилась девочка, которую собираются назвать русским именем — Наталья или Татьяна. Я была почему-то за Татьяну, но в следующем письме было написано, что назвали Наташей. Мы же сразу стали звать ее между собой Натулькой (так звали свою малышку, которая родилась чуть раньше в Сестрорецке, у Синицыных). В посылке были серые толстые валенки, полные шоколадок, и демисезонное пальто «на вырост» для меня. Валенки, теплые и толстые, я носила несколько лет, вплоть до 6-го класса, а может, и  далее.
Из Москвы от тети Тони2 тоже пришла посылка с конфетами — чемоданчики, которые можно было повесить на елку. Так, видимо, впервые, у нас в доме была и елка, и гости. Доходили до нас и новости страшные. Шла «финская война», и люди говорили об огромном количестве наших красноармейцев, погибших от холода, отморозивших ноги, ставших калеками.

4.    Возвращение из ссылки, 1940

Живя в Сенной Губе, я скучала по Петрозаводску, мне даже запах бензина нравился, так как напоминал о нем. По-видимому, мама сказала Евсеевым о своем желании вернуться в Петрозаводск, потому что они сделали все что могли, чтобы помочь нам. До поры до времени я об этом не знала, и, вернувшись в Сенную Губу, мы вели свою обычную жизнь. Последние дни жизни в Сенной Губе мы жили не у Косикиных (там делали ремонт), а в каком-то другом доме. Проснувшись однажды ночью, я не обнаружила маму в комнате, очень испугалась, но скоро она пришла и сказала, что ходила слушать соловьев.
Наверное, к нам в это время приезжала тетя Рита. Помню, что, закутанная    в красную шаль, она очень красиво пела, чего я раньше не слышала. Это могло быть, так как Николай Михайлович Бекренев, ее муж, работал в Петрозаводске. Она могла приехать к нему и заодно побывать у нас. Через год она приезжала к нам уже вместе с Региной.
Итак, мы покидали Сенную Губу в начале лета. За нами приехал Игорь Евсеев, высокий, стройный, белокурый юноша. Мы шли по  тропинке  через поле колосящейся ржи, среди которой синели васильки. Вдруг сильный ветер сорвал с маминой блузки красивый бант с вишенками. Игорь бросился его догонять, но так и не догнал: не очень-то хорошо мять колосящуюся рожь. Так остался в Сенной Губе этот замечательный бант — как память о нас, нашедших в ней теплый приют. Я уже не в первый раз путешествовала на пароходе  и помнила, что надо широко открыть рот, чтобы не лопнули от очень сильного пароходного гудка мои барабанные перепонки. Ездить и плавать мне пришлось много. Мы с мамой как бы оправдывали свои имена — Ксения, — что значит «странница, гостья».
В Петрозаводске мы стали жить у Евсеевых, и они основательно подготовились к нашему приезду. Раньше я никогда не бывала на втором этаже их дома. Оказывается, там было три небольших комнаты и просторная «вышка». Комнатки предназначались троим сыновьям: Виктору, Севи (Северьяну) и Игорю. Вход наверх был из кухни. Теперь же Яков Васильевич сделал отдельный вход наверх, можно было попасть на второй этаж, не беспокоя хозяев. Мне очень понравился красивый балкончик перед дверью наверх. Все три комнатки освещались солнцем: утром, днем и вечером. Нам досталась восточная комнатка (метров десять). Тут уже были некоторые наши вещи из дома на Комсомольской улице: кровать, кушетка дяди Коли с медвежьей шкурой, буфетик и комод.

Окончание следует

Дадаць каментар

Выбар рэдакцыі

Грамадства

Чым здзіўлялі арганізатары Фестывалю навукі?

Чым здзіўлялі арганізатары Фестывалю навукі?

Толькі Ньютан і толькі хардкор! 

Культура

Новы музей і вулічны гадзіннік цяпер ёсць у Дуброўне

Новы музей і вулічны гадзіннік цяпер ёсць у Дуброўне

Іх стварылі ў гонар прадпрыемстваў, якія паспяхова функцыянавалі ў дарэвалюцыйны час.

Грамадства

Барацьба з баршчэўнікам Сасноўскага ідзе нежартоўная

Барацьба з баршчэўнікам Сасноўскага ідзе нежартоўная

Не выяўлены гіганцкі баршчэўнік пакуль толькі ў Брагінскім, Нараўлянскім і Лельчыцкім раёнах Гомельшчыны.

Грамадства

Якім чынам можа праяўляцца адзінота?

Якім чынам можа праяўляцца адзінота?

Адзінота і асабліва адзінота ў сям'і — рэальная прыкмета нашага часу.