Вы тут

Изяслав Котляров. Поэт непостижимой простоты


Игорю Ивановичу Шкляревскому 80 лет?! В это мне еще труднее поверить, чем в свои собственные. Цепкая память снова и снова возвращает в город нашей общей юности — Могилев. Кое-где дымят послевоенные руины, но музыка духового оркестра в парке имени Горького сдувает к близкому Днепру кирпичный дым. Навстречу мне по центральной Первомайской улице идет, едва сдерживая улыбку, Шкляревский. Что-то хочет сказать, но я опережаю его вопросом: «Как дела, Игорь?» Он медлит, как бы вдумываясь в одно-единственное слово. И отвечает: «Хороши…» — «А как стихи?» — уточняю. «Так я же и говорю о стихах…» Иных дел для него уже и тогда не существовало.


Игорь Шкляревский.

А вот еще подарок фрагментарной памяти. На палубе какого-то тряского, как телега, пароходика плывем по Днепру в Баркалабово. Шкляревский расстегивает свое пальто и, вынимая руку из правого рукава, отдает его мне, дрожащему уже не только от пароходной тряски, но и от холода. Так, обнявшись этой одежкой, и плывем, читая друг другу стихи… Много лет спустя в стихотворении, посвященном Игорю, я напишу: «Плыл пароход куда-то в Баркалабово, в туман Днепра и юности туман…»

Еще один фрагмент могилевской памяти. Холодный, желтоватый от осени дождь загоняет нас под крыльцо областной библиотеки. Сквозь стеклянные двери заглядываем в зал и видим Алексея Пысина, Василя Матеушева и Петра Шестерикова. Зал полон. «Зайдем?» — то ли спрашивая, то ли предлагая, говорит Шкляревский. Заходим. Ищем, куда бы присесть. А Пысин уже объявляет: «Вот и молодые поэты к нам заглянули. Давайте попросим выступить Шкляревского…» Так и не присев, Игорь выходит к столу президиума. Нарочито кашлянув, будто прочищая голос, читает, глядя в окно на дождь, от которого мы только что убежали:

 

Шел дождь, и я куда-то шел,

и я, и дождь,— мы шли весь день,

пока огнями не зацвел

вокзал. Казалось, что везде

идут дожди, поют дожди,

что им конца и края нет.

Она мне крикнула: «Не жди!»

Мне было 18 лет.

Я мог назвать бы наизусть

места и даты первых встреч.

Мою хвалили в классе речь,

но речь переставала течь

от задыхания в груди.

О, жар и холод первых встреч.

Теперь все это позади.

Шел дождь, и я куда-то шел…

 

Цитирую по памяти. Что-то не могу припомнить, чтобы Игорь Иванович включал это юношеское стихотворение в одну из своих книг. Аплодисменты ему были такие, о каких маститым могилевским литераторам оставалось только мечтать.

Потом и я читал свои стихи. А выходя на промытый влажной свежестью проспект, Игорь пошутил: «Дождь знает, куда нас загонять…»  Постояли, задумчиво медля расходиться, и он, выслушав мою похвалу прочтенным им стихам, сказал: «Писать надо просто. Вот, к сожалению, не мои строки: «Дождик появился. Я стою и жду. Потом посторонился, — дал пройти дождю…» Уже тогда он стремился к непостижимой простоте, которая станет отличительным свойством его поэзии.

Приведу один из классических примеров его поэтической простоты:

 

Вода лежала на земле

под телеграфными столбами,

и роща людям о зиме

напоминала сквозняками.

Уже сбивался в стаи окунь.

Вдруг стало тихо и тепло.

Забыло дерево, что осень,

и на рассвете расцвело.

И было как-то странно слышать

Вокруг него осенний шум,

Хотя я видел и межу,

Ии красные от листьев крыши.

И паутину у сосны,

И одинокую сороку,

И тельце высохшей осы,

И опустевшую дорогу.

 

Ну вот, хотел процитировать только первую строку, а процитировал все стихотворение. Удержаться невозможно… Однако я, кажется, помешал своей могилевской памяти. Летняя сцена парка имени Горького. Приехавший из Минска Григорий Соломонович Березкин — известный критик, заведующий отделом поэзии альманаха «Советская Отчизна», отобравший для публикации наши стихи, — представляет нас слушателям. Мы уже знаем, что он недавно вырвался из колючих гулаговских объятий, и каждое его слово воспринимаем с каким-то потайным подтекстом… Переполненный зал междугородних переговоров могилевского телеграфа. Игорь звонит в редакцию московского журнала «Смена», куда мы выслали по почте свои стихи. Ответ слушает с победной улыбкой. Будут публиковать. Но прежде чем вешать трубку, спрашивает и обо мне. Ответ поскромнее: «Что-то опубликуем…» Потом именно эта первая публикация Шкляревского во всесоюзной печати будет признана редакцией журнала лучшей по итогам года…

Вспоминается и горестный день похорон матери Игоря Ивановича. Его долгий, проникнутый истинной поэзией монолог над ее могилой. Я плакал от этих слов. И сказал то, что не мог не сказать: «Бессмертна мать такого поэта!» Плакал еще и потому, что по-своему знал Ксению Александровну, ее пронзительно деликатную учительскую осторожность. Заходил к ней и тогда, когда Игорь уже славился в Москве. Она почему-то недоверчиво относилась к этой славе… А вот еще один памятный эпизод. Игорь приехал из Москвы, а я — из студенческого для меня Минска. Стоим поздним вечером во дворе дома, в котором он жил. Смотрим на окна его бывшей квартиры. В них вспыхивает свет — и Шкляревский вскрикивает, будто от боли. Это свет чужих людей в родных окнах… Я обнимаю Игоря за плечи и увожу подальше от этого болезненного для него света…

Можно вспомнить и более веселое. Но оно как-то противоречит нашему пугающему и других возрасту. Но вот встречаю его на проспекте в Минске. Он вынимает на ходу свой первый сборник из внутреннего кармана плаща и, не останавливаясь, показывает: «“Я иду!” — и я иду»,— кричит мне, спеша куда-то. Да, первая его книга так и называлась торжествующе-предупреждающим глаголом: «Я иду!» Вскоре в Минске же вышла вторая книга — «Лодка», на которую откликнулся рецензией Борис Слуцкий, назвав ее так: «Лодка, которая плывет далеко». Впрочем, у Шкляревского были основания остаться недовольным этой весьма и весьма одобрительной рецензией. Потом, уже в Москве, вышли книги «Фортуна», «Воля», «Ревность», «Похолоданье», «Неназванная сила», «Тайник», «Брат», «Слушаю небо и землю»… Каждая из них воспринималась как подтверждение истинности поэзии истинным поэтом. Замечательно писал о Шкляревском Александр Межиров, с которым, кстати говоря, меня и познакомил Игорь. Очень обстоятельно и тоже с полным ощущением величия таланта Шкляревского анализировал его творчество Владимир Бондаренко. Всех не перечислить. Лично у меня всегда было ощущение того, что Игорь Иванович всю жизнь пишет одну и ту же книгу, беря из предыдущей что-то лучшее и добавляя к ней новое. А критерий всегда один — непостижимая простота. Редко у кого из поэтов можно открыть наугад страницу и не ошибиться. В книгах Шкляревского таких опасений нет. Вот открываю то, что открылось в книге «Мне все понятней облака», изданной уже после присуждения ему в 1987 году Государственной премии СССР. Читаю:

 

Озера спят с открытыми глазами.

Захватывает дух. Так высоко над нами

стоят орлы, сиянья, облака.

Так бездна белой ночи глубока,

что мысль твоя ныряльщицей усталой

спешит к Земле... В который раз она

не овладела этой бледной тайной,

измученная, не достала дна.

И жалок я с досадою вчерашней,

и ты с обидой маленькой своей.

Еще мы в ссоре, а над жизнью нашей

несется свет бессмысленных огней.

Забудь себя, всмотрись в ночное небо,

и может быть, помирит нас оно,

хотя бы тем, что был ты или не был,

орлам и звездам все равно...

Изяслав Котляров и Игорь Шкляревский в Могилёве. 1959 г.

Кстати, премию эту Игорь Иванович получил за книгу «Слушаю небо и землю».  В ней — и «Слово о мире», в котором опять-таки непостижимо соединил всемирность и простоту, исходящую, может быть, из тональности великолепно перевоплощенного им «Слова о полку Игореве». Впрочем, в одном из стихотворений этой книги — «Сон под грозой» — есть и такие строки:

 

Я «Слово о полку…» прочел.

И окна приднепровских сел

пылают красными щитами.

Бегу оврагами, кустами.

Вдруг потемнело все кругом.

И шорох тучи страшно близок,

как будто развернулся Список

и в поле выкатился гром!

И к стенам города со мной

бегут кусты, деревья, травы.

Темно! И ветер с переправы

гнетет полынью и тоской…

 

С сожалением обрываю цитирование. Хотя правильность моих ощущений может подтвердить и цикл стихотворений «Запах полыни». Предметность, осязаемость стихов Шкляревского всегда поэтически убедительна. Вот подтверждение этому из той же, лауреатской книги:

 

Мечта великая живет,

чтоб холодило слово «лед»,

чтоб слово «дятел» на сосне

стучало в синей вышине.

Где землемер вчера дремал,

перемогая знойный день,

и под ольхой траву примял,

я увидал его сажень.

В траве лежала буква А.

Давно я разлюбил слова!

И эту книгу я писал

без слов. Но дятел лист прорвал!

Жук проточил! Огонь сожрал…

 

Как всегда, у Шкляревского в любой книге есть белорусские ассоциации. Они — в поэме «Черная гать». И конечно же, в «Жалобе счастья».

 

Руки болять! Ноги болять!

Клевер скосили. Жито поспело.

Жито собрали. Сад убирать.

Глянешь, а греча уже покраснела.

Гречу убрали. Лен колотить.

Лен посушили. Сено возить.

Сено сметали. Бульбу копать.

Бульбу вскопали. Хряка смалить.

Клюкву мочить. Дровы пилить.

Ульи снимать. Сад утеплять.

Руки болять! Ноги болять!

 

«Белорусскость» стихов Шкляревского ощутима не только в этой книге, но и во всех остальных. Она и в переложении поэмы Николая Гусовского «Песня о зубре», и в поэме «143148», в главном герое которой легко узнаю поэта Наума Кислика, и в стихах о наших реках, озерах, городах (особенно о родном Могилеве). Есть у него и книга переводов белорусской поэзии, которая так и называется: «Паром из Белоруссии в Россию». Но вернемся к той, что отмечена высшей премией нашей тогда великой страны. Она вобрала в себя и переложение «Слова о полку…», которое академик Дмитрий Лихачев отметил самыми лестными эпитетами. Вот что он писал Шкляревскому: «Помните, Вы — настоящий поэт, Вы не стихотворец. Поэзия — это нечто более высокое… Вы нужны русской культуре, поэтому заботьтесь о своей сохранности, как о национальном достоянии. Любящий Вас и Вашу поэзию Дмитрий Лихачев».

Всех книг Игоря Ивановича, наверно, не перечислю. Назову только вдумчивую, проникнутую самой сущностью поэтического слова «Поэзия — львица с гривой» и недавнюю — «Золотая блесна» (книга радостей и утешений). Стихи поэта переведены на болгарский, итальянский, немецкий, польский, чешский, японский и другие языки.

Но вернемся к той, что отмечена Госпремией СССР. В ней и «Слово о Куликовом поле» (по «Сказанию о Мамаевом побоище»), и стихи огромного географического диапазона: «Письмо из Англии», «В Сицилии», «Все тот же Рим! Все тот же мир…», «Ему в Париже снится сон…». И тут же: «На Припяти возле Турова», «Рябило поперек Днепра…» — свое, родное… Награда была более чем заслуженной. Кстати, именно в эти радостные для Шкляревского дни я по его приглашению оказался рядом с ним. Помню, остался в такси, а он ушел на Почтамт и вернулся с дипломатом, полным поздравительных открыток и телеграмм. «Вот, даже Могилевский обком партии удосужился поздравить», — устало улыбнулся мне… Потом мы сидели в ресторане ЦДЛ вдвоем и на каждую просьбу разрешить приобщиться к нашему столу, не оборачиваясь, говорил одно и то же: «Занято…» Ах, если б можно было тогда записать наш сокровенный разговор!.. Впрочем, и сейчас даже то, что помнится, не скажу. Пусть останется там и в том времени…

Перечислять наградами заслуги Шкляревского можно долго. Он и лауреат Пушкинской премии, и орденом Дружбы народов отмечен, Царскосельской и Государственной Пушкинской премиями РФ. Награжден Грамотой Экзарха всея Беларуси Филарета «Во внимание к трудам на ниве церковной, в память 2000-летия Рождества Христова».

Избирался членом правлений Союза писателей РСФСР (1985—1991) и Союза писателей СССР (1986-1991), исполкома Русского ПЕН-центра (с 1989). Был членом общественного совета «Литературной газеты» (1990—1997), председателем экологического движения «Глаза Земли» при Советском комитете защиты мира (с 1989). Член комиссии по Государственным премиям при Президенте РФ, председатель комиссии по Пушкинским премиям при Президенте РФ (с 1999).

Только на малой родине почему-то не очень чествуют. Но эта тема не для юбилейной статьи. А вот послушать самого Игоря Ивановича, думаю, будет интересно всем. Давайте зададим ему вопросы, которые уже не раз задавали ему, и пусть ответит так, как отвечал.

— Есть житейская заповедь: каждый человек должен посадить дерево. А вы хотите...

— Эта заповедь устарела. Мы в таком долгу перед природой, что деревом не откупишься. К тому же появилась поговорка: «После нас хоть трава не расти». Я ее ненавижу. Но лучше я прочту вам стихи:

 

Мелькнули в книге белые страницы.

Молчи! Какой тут типографский брак?!

С 14-й — улетели птицы!

С 16-й — ручей удрал в овраг!

И лес в леса ушел из этой книги...

 

Во все времена у поэтов была мечта — превратить слово «лес» в живой лес, слово «птица» — в летящую птицу. Однажды мне приснилось сухое дерево, оно скрипело, и на голых ветках висели мои стихи о лесах... Я уже говорил об этом и снова скажу, — о личном пространстве человека. Природа просит нас: сбереги, сохрани, где стоишь, где живешь, — на расстоянии взгляда, хотя бы на расстоянии вытянутой руки. И твое личное пространство, помноженное на миллионы, станет охраняемым пространством страны. Я хочу посадить лес, создать такое личное пространство — очищающее. В лесхозе мне сказали, что на премиальную сумму можно посадить 30 гектаров леса. Представляете, какая будет зеленая заплата на высыхающей земле! Для меня это — радость. Меня не будет, а лес будет шуметь на берегу Припяти.

— В одной из своих книг вы пишете: «Самое сильное в человеке — его начало. Оно тайно верховодит всей жизнью...» Ваше детство прошло на Припяти?

— Нет, детство прошло на Днепре. Припять была после. У меня на глазах умирали реки, отступали леса. И я перебирался с реки на реку, пока не увидел, что уже некуда перебираться. А в детстве я просыпался — и на одеяле, на подушке сидели бабочки, нежно шуршали на висках. Бурлила заводь, рыбы выпрыгивали из воды, хватали мотыльков. Это был праздник поденки. В очках отца летали нарядные птицы. За грибами ходили из города пешком...

Что было тогда в нашем доме? Стол, несколько стульев и сколоченные из некрашеных досок книжные полки. Потом у нас появились нарядные шторы, диван, красивая скатерть с птицами. А леса отодвинулись, луга полиняли. Река уже не затопляла дороги. Как будто все краски мы перетащили с лугов и полей в свои квартиры. Мы их украшаем, а наш общий дом обкрадываем. Ходим в чистых рубахах, а свои белые облака запачкали.

— А разве там сейчас можно выращивать лес?

— В среднем течении можно. Если в одном месте земля потеряла, надо хотя бы в другом возместить.

— Почему все-таки на Припяти?

— Потому что я люблю ее песчаные отмели и плакучие ивы, зеленые сверху, а снизу седые. Тысячи костров я зажег на этой реке. Теперь ее леса в нижнем течении — уже не для людей... Ветер с Чернобыля дохнул на них. А по сути, все равно — на Припяти или на Случи, на Птичи… Вот послушайте, как в названиях свищет птица: Случью, Свислочью, Убортью, Друтью, Ипутью, Утью, Витью... А вот имена притоков Припяти: Горынь, Лань, Желонь...

Достойны ли мы этой свежести, всем нам доступной? Вот я слушал записанную в глубине океана песню кита. Он что-то нам кричит. Тайна его жизни прячется в ничтожном планктоне. И плачущий слон просит человека не убивать ничтожного мотылька, сохранить невзрачный цветок, без которого он погибнет... Мы смахиваем с лица Земли козявок, моллюсков, траву, не думая, что в одной из них запрятана тайна живучести человека. Какие беды нас ждут в недалеком будущем?  Уже рыбы и жабы давятся Луной, изрыгая кормящие яды. Человеку не так уж много надо. Лучше недобрать урожай, но не отравить землю. Один поэт писал, что надо не природу оберегать от человека, а человека от природы, как будто на больной земле могут вырасти здоровые дети. Земля моего детства, мои реки и лес пострадали от чернобыльской аварии. Прошло полтора года, и мы успокоились. Так было раньше — после наводнений, нашествий, пожаров. Спадала вода, смирялся огонь, и люди успокаивались. Сегодня нам не хватает воображения. Рано мы успокоились. Люди махнули рукой, собирают грибы и ягоды, несмотря на предупреждения, — живут, как жили. Кое-кто уже и продает дары леса, выдавая себя за жителей незапыленных районов. Если бы у нас раньше была гласность, не было бы чернобыльской трагедии.

— Писателей часто упрекают в некомпетентности, когда они предсказывают экологические беды. Что вы об этом думаете?

— Компетентностью любовь и совесть не заменишь. Я уже похоронил четыре любимые реки. В детстве я и брат пили прямо из Днепра ладонями, шапкой. А теперь, скажите, где та река, из которой можно напиться? Вот вам и компетентность, как будто мы слепые и глухие, без обоняния, без осязания. Так ведь даже с закрытыми глазами постоишь на берегу и все поймешь. Ни всплеска...

— А есть у вас конкретные предложения?

— Надо создать экологический манифест. Объявить воду святыней. Я давно заметил, что вода постарела. Это не поэтический образ, — бессмертное стало смертным... Нужны новые законы. Мы не учим детей в школах самому главному: Воздух — отец, Вода — мать, Земля — дом, Роса — национальное богатство…

— А совесть?

— Совесть мы научились оставлять дома. Человек прячет речку в трубу, а потом в задушевной беседе признается: да, жалко... Он все понимает, сострадает, — это совсем другой человек. Ну скажите, как соединить этих двух людей?! Мы раздвоились... Несколько лет назад на Березине было язевое побоище. Заметил один человек, вылавливая плывущие пустые бутылки, что вода на лугах забурлила. И великую тайну нереста продал за бутылку вина. И сбежались люди из поселка, и кололи вилами, и стреляли из ружей, и волокли мешки с рыбой домой. Из язей вываливалась в грязь икра. Они ее давили сапогами, икринки, прилипшие к сапогам, разлагались на солнце, и люди долго носили этот запах на подошвах и, принюхиваясь, говорили: «Что-то где-то гниет...» И оглядывались. Люди перестали думать о вечном.

— Что еще вас тревожит сегодня как поэта?

— Лес вырастает за 50—70 лет, а интеллигенция растет еще медленнее. Что-то зловещее слышится в обращении: «Женщина! Подойдите сюда». Из нашего языка выпали старинные выражения учтивости, оттенки обращений. Деловые бумаги изнуряет унылая канцелярщина — трудно вникнуть в смысл, дочитать. А ведь это вредит делу. Высокое мы произносим уже с иронией, как бы стыдясь, играя в XIX век. Мы спрямили отношения, упростили разговорный язык, лишили его достоинства. «Привет!» — «Привет!» — «Как дела?» И, не дослушав, убегаем. Особенно остро это чувствуешь, когда читаешь письма писателей XIX века. В наших школах не учат хорошему тону, благородное и высокое вызывает смех. Многие чувства в изъяснениях остались без слов, без имен, как бездомные собаки. А все бездомные собаки — трусливые и забитые.

В школе должны быть учитель поведения и соответствующий учебник. Как на запущенных огородах, там процветают амикошонство, чванливость, хихикает чернь, — та самая чернь, но уже не социальное сословие, а духовное. А потом мы объявляем войну серости, которую сами вырастили, поощряя с детства. Она умышленно занижает нравственный уровень, оправдывает себя в своих глазах. Опускаться легче, чем возвышаться, — и физически, и духовно.

— Вы сказали, что если бы у нас раньше была гласность, не было бы чернобыльской трагедии. Как вы ее представляете, гласность?

— Помните, в Михайловском мы с вами говорили о Пушкине? Он один из немногих поэтов на земле, в стихах которого соединились такие, казалось бы, разные понятия, как порядок и свобода. У других поэтов есть порядок, но нет тайной свободы, или есть свобода, но нет гармонии, «порядка». Гласность, если хотите, это испытание на благородство.

— Недавно в «ЛГ» была напечатана ваша «Грибная роса», как вы ее назвали, «нитка моих озябших радостей и печалей». Вот ваши слова: «...теперь, когда нет запретов на трагическое... мне захотелось написать о счастье». Хотя можно писать и о другом...

— Так вот, есть тайна: радость написать труднее, чем грусть. И в мировой поэзии на десять мрачных гениальных стихотворений едва ли найдется одно радостное. Кстати, читать мы любим трагическое, а себе и своим близким хотим счастья и радости. Такие мы...

— А когда вы сами бываете счастливым?

— Когда смотрю в костер или на бегущую воду. Я люблю прохладный речной песок и безлюдье. Люблю ночью слушать ветер и устраивать в ненастье ночлег, люблю запах торфяных болот, заросли скучной ольхи. И серое небо над заливными лугами, — когда пыль и солнце не злят людей... В детстве вода смотрела мне в глаза, и пронзала непонятная радость, как будто вышел из больницы и еще не привык к тому, что ты живешь, еще не пропала благодарность... И «Грибная роса» — об этом. Я давно заметил: людей в лес никто не гонит, — они сами встают до восхода и боятся опоздать к первому автобусу. Туман, сырость, моросящий дождь, а люди встают в темноте и бегут в лес, потому что там, в лесу, оживают их заснувшие, не пригодившиеся в жизни дарования. На работе он маленький серый чиновник, а в лесу — личность, он вдохновенно ищет и творит радость. Мы ведь разучились просто так радоваться, — тому, что живем, что птицы поют и облака летают.

— В каких стихах, на ваш взгляд, полнее проявилась ваша гражданская позиция?

— Сегодня страны хвалятся своими заводами. А завтра будут гордиться запасами свежести, росой, облаками.

— Мы говорили о лесах, о реках, о том, что за кругом литературных отношений и раздоров. Разве они вас не волнуют сегодня?

— Волнуют. Хочется «изронить золотое слово, со слезами смешанное», призывая к согласию наших князей поэзии и прозы. Вражда талантов вдохновляет серость, они враждуют, и серость — при деле.

— Вместо вопроса приведу цитату из записок Анны Ахматовой: «...я уверена, что еще и сейчас мы не до конца знаем, каким волшебным хором поэтов мы обладаем...»

— Несколько раз я читал оскорбительные статьи об Андрее Вознесенском. Авторы этих статей забыли все сделанное Вознесенским в нашей поэзии. Я помню, как в 19 лет стоял на днепровской круче, был холодный солнечный день, и на голой ветке, растрепанный ветром, кричал ослепительно синий, только что прилетевший грач. Вот так и на древе поэзии появился Андрей Вознесенский. Я держал в руках журнал «Знамя» с его стихотворением «Гойя», тогда я впервые прочитал Вознесенского. Так же потом меня ослепила поэма «Мастера». Он развесил в воздухе ярчайшие метафоры, породил удивительный звук в поэзии, цвет, интонацию. Его стихи «Загляжусь ли на поезд с осенних откосов...» или «Отчего в наклонившихся ивах...» звучат как заклинания.

Меня радуют новые, неожиданные для многих стихи Николая Тряпкина. Групповые пристрастия никогда не были для меня больше, чем сама поэзия...

 

Вот так рассуждает, так чувствует, так живет и пишет Игорь Шкляревский. Большего, чем сама поэзия, для него, я уверен, вообще ничего нет. И если, как тогда, в ранней юности, спрошу: «Игорь, как дела?», ответит: «Хороши». На уточняющий вопрос: «А стихи?» — ответит снова: «Я и говорю о стихах…»

Жизнь подарила мне немало встреч с Игорем Ивановичем: в Могилеве, Минске, Москве. Во время одной из них он сказал: «Чем лучше будешь писать, тем меньше будет желающих тебе помогать…» Жестокая справедливость этих слов ему очевидна и по себе. Не знаю, стал ли я писать лучше, а вот помощников литературных действительно не стало. Главное, чтобы хотя не мешали...

Не потому ли вновь и вновь возвращаюсь мысленно в то бескорыстно светлое, изначальное для нас время? Иногда — стихами. Вот одно из них. Давнее.

 

* * *

Разудало лихи, хоть и бедно одеты,

колдуны и жрецы, лишь слегка подшофе, —

гонорар за стихи из районной газеты

пропивали юнцы в могилевском кафе.

Как смеялись они в предвкушении славы!

Как хотели весь мир стихотворством спасти!..

В люстрах гасли огни — тоже чем-то лукавы,

намекали, что пир завершился почти.

Нежно взгляды сошлись — неужели прощались? —

хоть и не насовсем, хоть и не насовсем.

Может, в дружбе клялись, может, плакать пытались...

Но об этом — зачем? Но об этом — зачем?

Их лирический пыл, по-весеннему резкий,

звал в иные края. Вряд ли знал Могилев,

что один из них был — ну конечно, Шкляревский,

а второй — это я, Изяслав Котляров.

 

С юбилеем, поэт непостижимой простоты!

 

Изяслав КОТЛЯРОВ

Дадаць каментар

Выбар рэдакцыі

Спорт

Цырымонія развітання з Анатолем Капскім прайшла ў «Барысаў-Арэне»

Цырымонія развітання з Анатолем Капскім прайшла ў «Барысаў-Арэне»

Грамадзянская паніхіда працягвалася больш за дзве гадзіны ў "Барысаў-Арэне".

Грамадства

75 год таму пачалося вызваленне Беларусі

75 год таму пачалося вызваленне Беларусі

23 верасня 1943 года, савецкімі войскамі быў вызвалены ад нямецка-фашысцкіх захопнікаў першы населены пункт Беларусі — раённы цэнтр Камарын.

Грамадства

Каму і чым дапаможа ТЦСАН

Каму і чым дапаможа ТЦСАН

Ад дапамогі дома пажылым і да стварэння крызісных пакояў для ахвяр хатняга гвалту.

Грамадства

Маштабныя вучэнні прайшлі ў краіне

Маштабныя вучэнні прайшлі ў краіне

Актыўная фаза камандна-штабнога вучэння Узброеных Сіл прайшла ў Беларусі ў верасні.