Русская Катя
Каждое лето наш двор полнился слухами — цыгане пришли. Они объявлялись неожиданно, ближе к апрелю. Людская молва разносилась быстро, как огонь по сухой траве. Говорили, что остановились они целым табором у реки, там, в пригородных лугах пасутся их кони, по ночам на берегу реки горят костры. Дворовые ребята-подростки все лето пропадали на рыбалке, купались в Уше, загорали, выуживали из песчаных берегов раков, варили уху, знакомились с молодыми цыганятами, те разрешали с ними за компанию пасти по ночам лошадей.
Наши мальчишки таскали в ночное из дома огурцы, лук, запекали в горячих углях молодую картошку. От реки тянуло болотной сыростью, в ближних камышах глохли звуки, и теплое июльское небо, как дырявый платок, полный мелких звезд, накрывало всю тихую землю, сонных лошадей, громаду железнодорожного моста на пригорке, и только редкие паровозные свистки напоминали о близком городе.
Днем старые цыганки, некрасивые, крючконосые, с ними молодые, шумные и крикливые, — бродили небольшими стайками по нашим почти деревенским улицам, что лежали в привокзальном железнодорожном районе. Цветастые женщины шли весело, под их резвыми босыми ногами клубилась серая пыль, придорожное облачко поднималось вверх, смешивалось с их резкими голосами, пугало ворон и опускалось легким пепельным налетом на кусты сирени, высокие георгины и мальвы, что так густо росли во всех дворовых палисадниках.
Цыганки нагло стучались в калитки, в двери квартир, жадно шныряли глазами по углам, предлагали погадать по руке, на картах. Хозяйки не церемонились, их гнали, цыганки ругались, гневно сверкали черными злыми глазами. Соседки потом сплетничали, привирали, дескать, в коридорах вещи пропадают — плащи, куртки, сапоги, ботинки и всякая хозяйственная мелочь. Родители строго наказывали детям в их отсутствие никому зря не открывать двери.
Во дворе на общественной лавочке томилась в одиночестве тетя Паша, она увидела меня на крыльце и с радостью, что у нее появилась дармовая слушательница, переключилась на тихую девочку в коротком ситцевом платье в белый мелкий горох.
— Дверь, Ирка, не открывай, придет цыганка, у-у-у, бродячее племя, попросит воды, а сама тебя и украдет… еще чего с собой прихватит… одеяло, подушки, утюг. Слышишь — поняла?
Тетя Паша выговаривала мое красивое имя странно, у нее оно звучало незнакомо — Йира.
Я представила тяжеленный утюг со съемным шнуром, что стоит на полу у двери, мама частенько вечерами отглаживает юбки, рубашки, манжеты, воротнички, утюг неподъемный, кто его потащит, все руки оторвет.
Соседка лениво зевнула, обнажив десны, мелкие сточенные зубы, в глубине ее красного рта вверху справа хищно блеснула золотая коронка. Тетя Паша не работала, целыми днями скучала на лавочке у подъезда, перемывала косточки всем соседям, но как-то успевала сварить на большую семью кастрюлю наваристого борща, нажарить гору котлет и еще поставить студить бадью яблочного компота.
Три ее вертлявые дочки — Люська, Томка, Наташка, — особенно горластая кучерявая Люська, ели много, быстро, налетали к обеду, словно голодная гончая стая, подчищая все припасы матери. Росли они худыми, жилистыми, за все летние каникулы нисколько не нагуляют жирка. И куда в них все идет, такая ненасытная прорва, думала тетя Паша, каждое утро крутила новую порцию свежего фарша. Котлеты у нее получались увесистые, сочные, с коричневой зажаристой корочкой. В тазике на кухонном столе плавали крупно нарезанные помидоры в сметане, лежали пучки с намытой зеленью, а под чистой марлечкой добрый кусок свиной грудинки.
Моя задушевная подружка детства Наташка звала к себе на обеды, но я стеснительно отнекивалась, знала — мама будет ругать, узнает, что хлебаю у чужих людей борщи, но я с удовольствием выпивала по несколько стаканов летнего компота — сливового, вишневого, малинового, черничного, клюквенного, все зависело от сезона.
И зачем закрывать дверь? Общая дверь в нашу коммуналку никогда не закрывалась, толкни ногой — и сразу попадешь в темный коридор. Старый ключ от общей двери давно потерялся, целым осталось лишь узкое замочное отверстие. Наши соседи на ночь закрывали свои комнаты на один оборот замка, да и то не всегда. Ложились спать спокойно, их усталые мужья-машинисты возвращались с рабочих смен поздно.
Пусть тетя Паша побеспокоится о своем добре сама, у них отдельная двухкомнатная квартира, на стене висят часы с металлическим боем, посередине комнаты круглый стол, три кровати, убранные белыми покрывалами, а на них высятся горки подушек в накрахмаленных наволочках. Пусть не открывает свою дверь сама, у нас-то и брать нечего.
Через дорогу за домом — огороды, соседи распахали эти бросовые лоскуты земли, что упираются от проезжей дороги в бетонный забор, за ним сразу начинается железная дорога с ее грохочущими паровозами, шумом, дрожанием рельсов, гарью и дымом.
У мамы несколько грядок, она с любовью ухаживает за кустами рослых помидоров, подвязывает их к высоким колышкам. Соседки завидуют.
— У тебя, Зина, рассада не растет, а прет и прет из земли… и лук, и огурцы, и всякая зелень.
У тети Паши тоже все хорошо вызревало, завидного размера желтые тыквы, сладкий зеленый горох, подсолнухи, бело-розовая редиска. Огородики наши открыты, лежат себе у дороги, все как на ладони, ничем не огорожены. Люди ходят мимо них, никому и в голову не придет что-то воровато вырвать из земли, прихватить для закуски еще бурые, но такие ароматные помидоры или нежные огурчики.
Родители целый день на работе, мы с сестрой остаемся без присмотра одни. Сестра младше меня, у нее своя компания, я не вижу ее до позднего вечера. Но к ужину она появляется вовремя, как скорый поезд, по расписанию. Томка голодная, усталая, ест все, что попадается на глаза, и часто засыпает прямо за столом. Мама ставит перед ней таз с теплой водой, моет ее черные, все в цыпках ноги, вычесывает грязь из ржаных густых волос, опилки, колючки и переносит ее в кровать.
Томка спит беспробудно всю ночь, не ворочается, лежит на одном боку, во сне у нее проглядывает хорошее выражение лица, глубокий сон разглаживает тугие щеки, белобрысые выгоревшие брови, ее темные веснушки бледнеют, во сне сестра напоминает ласкового ребенка. Просто ангелочек. Папа говорит, что даже у такой бандитки, как наша Томка, есть в душе что-то светлое и доброе, но оно проявляется только у спящего ребенка. В обычной жизни она — гроза всего двора. Бедовая папина дочка!
Утром слышу под окнами, как Наташка звонко кричит, зовет меня.
— Побежали, побежали… смотреть цыган, приехали, пришли... пришли! Наташка запыхалась, девочка она крепкая, бегает быстро, за ней мальчишки не угонятся. Ее медный от летнего загара лоб блестит от пота, видно,
бежала долго.
Нам по одиннадцать лет. Наташка выше меня на целую голову, покровительствует мне, но не командует, мы очень дружны, всюду вместе, не разлей вода. Наташка страшная завирушка, я знаю, что врет она складно, без устали, но мне нравится слушать ее завиральные побасенки, заливает хорошо, с настроением. Мне хочется ей верить, и я верю.
Моя мама ругает меня, что я за Наташкой стала тоже понемногу привирать.
— Ты слушай ее, слушай, а сама думай своей головой. Что ты за ней ходишь, как нитка за иголкой? Куда Наташка, туда и ты. Она в речку бросится, и ты за ней, да?
Слышу потом вечером, как мама за шкафом, наша маленькая комнатка наполовину перегорожена светлым новым шкафом, шепчется с отцом.
— У них вся такая семья, Паша сама горазда приврать, глазом не моргнет, и девчонки такие растут... наглые, оторвы.
А мне с подружкой хорошо, она выдумщица, знает все потаенные уголки двора, узкие лазы в сараях, в заборах, лучшие пляжные места у дальнего пруда, близкую дорогу к речке, все полянки с земляникой за мостом, мелкий песочный бережок с прозрачным дном, где водятся головастики, и много еще чего.
Мы бежим огородами, на ходу обрываем стручки молодого сочного гороха. У бетонной стены растет шиповник, со стороны железной дороги доносится запах расплавленного на солнце мазута, старые коричневые шпалы пропитаны его пятнами, они переливаются на солнце радужными бликами. Знакомый запах мазута перемешан с сильным и теплым запахом травы, мяты, клевера.
Под кустом шиповника сидят три молодые цыганки, почти девочки, старшей на вид лет пятнадцать, на голове повязан шелковый платок, из-под него выбиваются угольно-черные пряди пушистых волос. Она держит на животе сверток со спящим ребенком. Ребенку на вид месяцев пять-шесть. Хочется потрогать ребенка рукой, он живой, но издалека похож на куклу.
Мы не прячемся в кустах от черноволосых девочек, уставились на цыганок, что-то сейчас будет.
Ребенок закряхтел, начал тужиться, личико его сморщилось, он зачмокал губами. Молодая мать привычным движением распахнула легкую влажную кофточку, из нее вывалилась смуглая золотистая грудь с коричневым крепким соском. Не круглая, как у многих женщин, которых я видела в бане, а овальная, похожая на оранжевый кабачок. Ребенок с закрытыми глазами мгновенно уткнулся в грудь, схватил ее для надежности руками, слился с матерью и стал жадно тянуть молоко.
— Чэго уставились? — крикнула нам цыганка. — Лучшэ бы что из дома притащыли.
— А что притащить? — переспросила смелая Наташка.
— Пожрать чэго-нибудь.
Голос ее показался мне злым, отрывистым, хрипловатым и совсем не похожим на голос молодой женщины. Знакомые слова с мягкими звуками она почему-то произносила твердо, нажимая на букву «э».
Мы с Наташкой радостно подхватились и бросились бежать в обратном направлении. У нас на кухне еще не было холодильника, ни у кого тогда в нашем дворе не было холодильников. На кухонном столе стоял эмалированный бидончик с носиком для разливного молока. Мама оставляла нам с сестрой металлическую мелочь на продукты, ходили в магазин за хлебом, молоком, мороженым. В жаркий день много выпивали молока, лакали его, как воду, заедая шоколадными конфетами, кусковым сахаром, ломтями свежего мягкого батона, намазанными толстым слоем варенья, кружки с земляникой, черникой заливали доверху молоком. Молоко за долгий день детства не успевало прокиснуть в эмалированном бидончике.
На столе лежали неначатый батон и пачка шоколадного масла. Я разрезала батон пополам, густо намазала его шоколадным маслом, схватила бидончик с молоком и выбежала в коридор. Там меня дожидалась Наташка.
— Дома мамки нет, ушла в магазин, так я вот…
Наташка открыла большую кастрюлю с картофельным пюре, в нее она щедро свалила горку еще горячих котлет с подливкой, и мы бросились бежать через огороды. По дороге я отпила молоко, чтобы зря не расплескалось.
Юная цыганка уже накормила ребенка, он спал у нее на животе в той же безмятежной сладкой позе, две девочки-цыганки чуть постарше нас сидели рядом. Мне показалось, что цыганки между собой очень похожи, может, они сестры. У всех длинные цветастые юбки, тяжелые косы чуть прибраны на затылке, в ушах серьги, на тонких запястьях браслеты, украшенные синими, бирюзовыми, красными камешками, на груди блестят цепочки с серебряными монетками. От плавных движений их смуглых рук шел мелкий металлический перезвон.
— Что, дэвки, принесли? — спросила хрипловатым голосом молодая цыганка, и ее большие, чуть навыкате глаза, черные зрачки плавают в голубоватых белках, насмешливо, плотоядно блеснули. Без приглашения она потянулась к нашим дарам, не обращая внимания на спящего ребенка.
По узкому лицу пробежала чуть заметная тень. Усмехнулась, жадно припала губами к моему бидончику, тонкая белая струйка побежала из уголка рта, очертив белый край над верхней губой с мягкой полоской пробивающихся чувственных усиков. Несколько молочных капель упали на лоб ребенка, но дитя продолжало спать.
— Садись ты и ты с нами, — великодушно разрешила нам старшая цыганка. — О, какие котлеты, ай-ай-ай, с мою ладонь!
Для убедительности она развернула к нам свою маленькую ладошку, вырвала несколько листьев большого лопуха, положила в них котлеты и картофельное пюре, раздала остальным девочкам. Девочки стали быстро есть, давясь и глотая большие куски, небрежно вытирая руками жирные рты.
— Катя, зачем дэвкам свою линию жизни показываешь? — вдруг резко бросила девочка со странными, не по-цыгански светлыми и прозрачными глазами.
Катя беспечно отмахнулась.
— Что с них взять, они ничэго не понимают… Я — Катя, можно Катька, — сказала нам молодая мамаша. — Это мой сынок, Колька.
— А что, у цыган обычные имена, как у всех остальных, как у нас? — осмелела Наташка.
— А какие ты хотела, самые обыкновенные. Это — Ляля, — Катя махнула в сторону строптивой худенькой девочки с необычными глазами цвета чистой речной гальки.
Мне на мгновенье показалось, что у Ляли глаза холодного небесного цвета, но она отвернулась. У Ляли красный платок обмотан на талии вместо пояса, а в косы вплетены синие атласные ленты, одна лента расплелась и побежала по спине вдоль острых лопаток.
— Другая моя сестра — Маша.
Ляля и Маша молча ждали, когда Катя положит им еще добавку.
Наташка посмотрела, как цыганки с аппетитом вычищают ее домашнюю кастрюлю, еще недавно до краев полную, и выпалила:
— У нас тут недалеко мамкина грядка с огурцами, сейчас принесу. — Подружка вскочила с земли упругой пружинкой и скрылась в кустах шиповника.
— Давай, дэвка, все ташы, мы голодные! — крикнула ей вслед веселым голосом Катя.
Она допила молоко, перевернула бидончик, слизнув с его эмалированного носика последние капли, сыто отрыгнула, вырвала сухую травинку и начала ковырять в сахарно-белых крепких зубах. Ловким движением Катя вытащила из-под юбки папиросу, чиркнула спичкой и закурила, закурила привычно глубоко, с наслаждением, всей грудью. Так заправски курят у нас во дворе опытные мужчины, как мой папа.
В годы моего детства курящая женщина — большая редкость. Юная мама прикрыла глаза, пуская через ноздри сильные струйки вонючего дыма, было видно, что курит она с явным удовольствием. Глаза ее затуманились, наполнились какой-то пьяной сонливостью, безмятежным спокойствием.
Все она делала как-то необыкновенно изящно, красиво, с какой-то особой природной грацией. Ребенок ей нисколько не мешал, она по-прежнему не обращала на него никакого внимания, пускала через крупно очерченные чуткие ноздри, такие бывают у породистой скаковой лошади, сизый дымок. Наверное, мальчик привык к ее родному запаху, и табачный дымок ему не мешал, спал он крепко, был сыт и выглядел хорошо, его круглые розовые щеки отличались нежным, младенческим состоянием, такие бывают у здоровых младенцев, дышал он ровно и спокойно.
Наташка притащила полный подол молодых огурчиков. Ляля и Маша набросились на них, аппетитно захрустели своими белыми как на подбор зубками. Катя удобно прилегла в тенек, вытянулась, положила себе под грудь сверток с ребенком и тут же уснула.
— Разомлела… А я думала, вы родные сестры Кати, — начала разговор Наташка. Она жаждала новостей, готовая слушать чужих девочек экзотического вида и одеяния.
Но девчонки молчали, чувствовалось, у них нет ни малейшего желания с нами разговаривать. Они украдкой переглядывались, живо стреляли по сторонам глазами. Маша что-то быстро сказала на своем языке Ляле. Девочка тут же вытащила из-под красного платка старую колоду карт и протянула неожиданно мне.
— Погадаю.
— И мне, — следом потянулась к колоде смелая Наташка.
— Нэт. Только ей, — вдруг грубо оттолкнула Маша мою подружку, резко ударив ее по руке.
Я удивилась. Наташка всю дорогу болтала, проявляла к цыганкам расположение, гостеприимство, а я молчала. Почему же цыганка обратилась ко мне?
— Это значит такая благодарность, ага, за мои котлеты, за мои огурцы, — запричитала притворным голоском Наташка. — Мне от мамки еще как влетит за пропажу, за кастрюлю.
Она надеялась, цыганка Маша переменит свое решение, но та молчала и пристально ощупывала меня своими черными глазищами, ее смоляные зрачки плавали в холодном молоке глаз и плавились. Я чувствовала, как силы покидают меня, хотелось встать, но не могла, ноги стали чужими, затекли, появилась тяжесть, все мое тело сковало холодом. В голове слышался какойто странный звон, как будто я перегрелась на солнце. Мне хотелось сказать Наташке: останься со мной, — но голос пропал, во рту пересохло, обернулась, но подружки уже и след простыл, только примятая трава и несколько брошенных огурцов напоминали о ней.
— Имэ? — настойчиво спросила меня Маша.
— Ира, — невнятно промямлила я.
Маша наклонилась к моему лицу, вблизи разглядела ее сильно поношенную кофточку, юбка тоже была старой, давно не свежей.
— Ой, какие у тебя белые ручки, какие палчыки, дай посмотрю, все увижу, все скажу, истинно говорю, — Маша широко взмахнула рукавом кофточки, мой тонкий нос уловил тяжелый, кисловатый запах немытого тела, я резко отвернулась и задержала дыхание.
Вспомнилось, как мама отдавала бродячим цыганкам заранее подготовленный узелок, она складывала в него чисто выстиранные, красиво поштопанные ее трудолюбивыми руками детские вещицы, из которых мы с сестрой давно выросли. Потом с чувством какого-то нечаянного сожаления она нехотя говорила, что отдала в чужие, не бережливые и не рабочие руки еще такие крепкие штаны-шаровары, два сатиновых платьица Томки, нарядное бархатное с перламутровыми пуговичками, и еще вязаный костюмчик в придачу. Может, зря?
— Слышала, цыганки не приучены латать, перешивать, чинить старую одежду, а может, и совсем не стирают, люди они кочевые… И моются ли… Ждут, что добрые люди им свое отдадут. Так и попрошайничают. Им лучше сбросить старое, люди подадут, а подшить, подлатать, сберечь — нет, не ценят, трудом не заработали… Странные они люди, — недоумевала мама.
Девочка-цыганка продолжала осматривать меня цепким взглядом, глядела в глаза и профессионально раскладывала на траве карты, она что-то бормотала себе под нос, поплевывая на кончики своих проворных ловких пальцев. Девочка вдруг заговорила быстро-быстро, посторонним, не своим голосом, перед глазами мелькали ее тонкие пальчики, мизинец правой руки был кривой, он не гнулся. Я старалась не смотреть в сторону ее порхающих рук, похожих на крылья птицы, зачарованно уставилась в одну точку, голова тяжелела... надо заставить, надо думать о чем-то другом, не смотри, не смотри... бедный мизинец, наверное, несчастный случай…
— Ай, ай, ай! Дэвочка ты — непростая, непростая, ай, ай, ай! Ты сама про себя ничэго не знаешь, всю правду тебе расскажу… позолоти ручку.
Ляля ухмыльнулась подруге как-то не по-детски вульгарно, ее губы многозначительно растянулись, она толкнула Машу под локоть, та в ответ громко рассмеялась, золотые кольца в ушах задрожали, в них заиграли рубиновые камешки, засветились ночными огоньками.
— Ты беленькая дэвочка, у тебя волосы — шелк, дай потрогать.
Смуглолицая Маша оскалилась фарфорово-белыми зубками, погладила мою горячую голову своей шершавой темной рукой, потом резко передернула плечами, обхватила гибкой рукой свою спину где-то в районе худеньких лопаток, почесала кривым мизинцем волосы на затылке.
Она напомнила мне бездомную дворовую кошку, что так же чесала за черно-белым ухом.
Наконец я очнулась, выплыла из какой-то глубокой дремы, опустила глаза, не хотелось смотреть на насмешницу Машу, перевела взгляд на спящего ребенка.
— Девочки, тише, тише, Колю разбудите! — мне хотелось, чтобы прилипчивая Маша отстала от меня, надо перевести разговор на другую тему, сама уже подумывала, как бы сбежать из этой непонятной странной компании.
— Ты хорошая дэвочка, папу-маму слушаешь, ай, ай, ай, книжки чытаешь — чытай, чытай... глазки свои попортишь, зря... уедэшь ты скоро отсюда, — Маша устало вздохнула, развела руками, потянулась, сбросила с головы шелковый платок, почесала кривым мизинцем затылок.
— Уедэшь далеко-далеко… У тебя, дэвочка, ай, ай, всюду книги, книги, одни книги, ай, ай, ай, и зачем тэбе эти книжки, их надо чытать, чытать, глупо, глупо, я вот не чытаю книжки, не умею, в школу не хожу, а твою судьбу враз прочытаю…
Воздух становился душным, ветерок принес сладковатый запах кашки, такие неприглядные белые цветочки, а пахнут медом.
— Маша, брос! Утром не гадают, пустое, — вдруг бодрым низким голосом откликнулась Катя.
Она проснулась, легко вспрыгнула с травы и привычными проворными движениями рук начала перед нами обнажаться — снимать с себя одежду. Под верхней юбкой у нее оказалась другая юбка, потом еще одна, наконец, белая юбчонка из простынного полотна. Она разделась донага, без малейшего стеснения легла на свои сброшенные юбки, вольно раскинув руки, подставив под солнечные лучи свои узкие смуглые бедра, тонкую шею, мягкий живот, манящие овальные груди.
Я поняла вдруг одно — юная цыганка обходится в своей жизни без трусов. Для меня это было откровением.
— Бэз карт вижу, твоя подружка врот без меры, язычок у нее длинныйдлинный, надо бы укоротить… Ты тоже будэшь... как это сказать по-русски правильно, будэшь врать, ой-ой, очэнь хорошо, как по писаному, ай, ай, ай, — причитала хитрая Маша.
— Нашу Катю зовут русская Катя, — вдруг перебила ее молчунья Ляля. Ляля расплела свои длинные косы, отложила в сторону синие ленты и начала расчесывать густые, спутанные кудри, что-то вытягивая из них ловки-
ми пальчиками.
— Почему русская, цыганка и русская? — не поняла я.
Мне стало жарко, от июльского ли солнца, высоко стоявшего в бледном, отцветающем небе. Горячее солнце приблизилось к знойному полудню, вокруг было непривычно тихо, безветренно, даже паровозы умолкли. Может, я устала не от палящего солнца, а от близкого созерцания женской наготы, чужих непонятных разговоров, гортанного говора, черных глаз, не знаю.
— У нее отец — не цыган, какой-то русский... и Колю своего она родила от русского... потому все зовут ее русская Катя, — с каким-то ядовитым удовольствием закончила Ляля.
Она уже высоко собрала свои тяжелые косы и заколола их в пушистую корзинку резным гребнем. У Ляли в красном платке на талии было устроено что-то вроде тайного бездонного кошеля на поясе, она все время что-то из него доставала или прятала.
— Чэго болтаешь, Ляля, чибало! — низким голосом тихо прикрикнула на девочку Катя. — А может, Коля не от русского... а от твоего старшего брата Петьки, пшала… Фу, зараза! — Катя гневно фыркнула, потянула хищными ноздрями горячий воздух и плюнула в сторону Ляли.
Девочка, как ужаленная, подпрыгнула, уперлась руками в красный платок на талии и презрительно бросила Кате:
— Русская, русская ты, Катя, халадо, а я — цыганка Ляля, и мой брат Петька цыган, и мать, и отец, и моя мами, и прабабка моя Ляля, все мы из румынских… ромалэ, тьфу, а ты — приблуда и рувны!
Ляля облизнула сухие губы, тяжело задышала.
— Не видать тебе, русская Катя, моего брата, тебе это и карты давно сказали. А? Все сама знаешь... Красивая ты, ой, красивая, все привороты знаешь, приговоры... драбакирэс... воду заговариваешь, лечишь, можешь кого хошь заговоришь, а замуж тебя никто не возьмет! У русской Кати — русский ребенок, гяворэ! — как-то не по-детски жестко поставила точку в разговоре Ляля.
Маша молчала, не вмешивалась, но взяла на руки ребенка и встала между цыганками. Где-то далеко-далеко, за речкой ухнул гром, светлое небо подернулось первыми прозрачными тучками, по траве пробежал ветерок, собиралась гроза.
Девочки стояли друг против друга, готовые вот-вот схватиться в нешуточной драке, между ними пробежала давняя враждебная искра. Обнаженная Катя смотрела на Лялю взбешенными глазами, молочная синева ее глаз потемнела, как небо перед грозой, ровная спина напряглась, готовая к прыжку, руки, плечи, гибкая шея, тонкие лодыжки отливались золотистым металлическим блеском, она вся окаменела.
Ребенок вдруг открыл глаза, закряхтел, завозился, но голос еще не подал. Он смотрел на мир необыкновенно ясными голубыми глазами. Катя выпустила из груди жалобный выдох, похожий на стон, качнулась, присела на траву, вырвала сверток у Маши, приложила к груди, загулила с сыном нежным голоском.
— А у нашэго Коли глаза синие-синие, как у папы… Может, скоро у Коли появится братык или сестра, лучше братык... — ласково мурлыкала Катя, опустив длинные пушистые ресницы, пряча в них свой острый взгляд. Под ее глазами проступили синие тени, лицо показалось усталым, измученным глубокими думами.
Ляля сделала шаг к Кате, смотрела твердо, исподлобья, сухие губы потрескались, она больно кусала их, нижняя губа ягодно-алая, сочная, кажется, вот-вот брызнет кровь.
— А такое разве бывает, бывают цыгане голубоглазые? — спросила я и с любопытством заглянула в лицо ребенка, но он уже блаженно зажмурился, сосредоточенно впился своим маленьким ртом в материнский молочный источник.
— У румынских цыган очень рэдко, но бывают такие глаза, вроде нашего Коли, — ласково приговаривала Катя, а сама не сводила тяжелого взгляда с Ляли.
Ляля нервно повела плечом, выражение ее напряженного лица дрогнуло, сейчас не выдержит, расплачется, но девочка спохватилась, смирилась и снова равнодушно замкнулась.
Катя быстро оделась, обвязалась большим цветастым платком с длинными кистями, перевернула спящего сына за спину, отряхнула шелковые юбки и пошла напролом через кусты, бросив насмешливый взгляд на меня, на свое недавнее пристанище, следом за ней покорно тронулись девочки Ляля и Маша. Они шли налегке, без всякой поклажи, смело ступая закаленными босыми ногами по жесткой траве.
Маша обернулась и помахала мне рукой.
— В другой раз позолотишь ручку, дэвочка! В другой раз.
Я разглядела у Кати какое-то странное, последнее движение рукой, она подхватила с земли кусок газеты, который прибил к ее ногам легкий ветерок, быстро подтерла им что-то под юбкой, отбросила в сторону бумажный мятый комок, и быстрым ходом пошла дальше, удаляясь со своим мальчиком за плечами.
Ляля зорко нагнулась к куску брошенной Катей газеты и вдруг громко засмеялась, смеялась она легко и беззаботно. Маша перестала хмуриться и тоже захохотала вслед подруге. Я отстала от девочек, не утерпела, одолело любопытство, быстро нагнулась к куску газеты. Она была окровавленной от свежей крови Кати.
В нашем дворе старшие девочки делились с младшими своими секретами. Я уже знала из их страшных рассказов, что такое «месячные». Это когда болит живот, каждый месяц из тебя всю жизнь будет вытекать кровь, в школе освобождают от физкультуры и на улицу лучше не надевать светлые платья.
Но не могла понять одного: почему младшие цыганки так громко хохотали над красавицей Катей, русской цыганкой Катей.
Неожиданно с совершенно безоблачного неба ухнул сильный удар грома, казалось, он расколол небо, как огромный орех, из невидимой прорехи на землю обрушился дождь. Все вокруг забурлило, закипело, стало мутным от потоков воды.
Как же маленький Коля за спиной у Кати, а босые девочки Ляля и Маша, куда они спрячутся?
Через несколько минут я сидела дома, вся насквозь промокшая, сбросила на стул старое платье в белый горошек, из которого давно выросла, внимательно рассматривала свои худые руки и ноги. У меня, сколько ни загорай, кожа все лето остается молочного нездорового цвета, такой я уродилась.
Нет, не бывать мне никогда такой не по-здешнему смуглой и красивой, как русская Катя с ее гладкой золотистой кожей, черными бровями вразлет, не звенеть на моих тонких запястьях металлическим браслетам с цветными камешками, не ступать мне легкой походкой по жгучей крапиве, не носить за спиной в цветастом платке не плаксивого и такого чудного ребенка.
За этим занятием меня застала Наташка, она без стука ворвалась в нашу комнатку.
— Выручай! Мне мамка уже ремень приготовила... тебе хорошо, тебя не лупят, а мне сегодня от отца достанется… за котлеты, — выпалила подружка.
— А что я могу, котлет у нас нет…
— Я уже мамке рассказала про вашу орду, — перебила меня находчивая Наташка.
— Слушай и запоминай. Ты привела ко мне орду зайцев-китайцев... ты и виновата, они все и слопали. Пошли, ты все подтвердишь, — она потащила меня на допрос к тете Паше.
— Орда не наша, она Зайцевых, — сопротивлялась я.
«Зайцы-китайцы» — мои троюродные сестры Люба, Верка и брат Витька, совсем еще малышня, а Люба уже барышня, на три года старше меня, бегает на свидания к мальчикам, они ей дарят флакончики с духами, колечки, платочки.
Двоюродная сестра моего папы тетя Надя вышла когда-то замуж за полукитайца дядю Володю Зайцева. В большой семье Зайцевых тогда еще жил их старый дед, настоящий китаец, у него еще была заплетена седая тоненькая косичка, мышиный хвостик. Дед плохо говорил по-русски, но бабка была настоящая белоруска. Как они между собой разговаривали, для меня оставалось загадкой.
Китаец с седой косичкой делал замечательные шкатулки из подарочных открыток, прошивал их красивыми стежками из красных ниток, клеил легкие фонарики из цветной бумаги, детские прозрачные веера, рисовал тонким перышком какие-то странные рисунки-квадратики в паутинке и все время улыбался и кланялся, улыбался и кланялся, как игрушечный болванчик. Он был маленький, сухонький, весь желтый и казался мне странным дедушкой, ненастоящим. Свои ручные поделки китаец продавал у входа на городской рынок.
— Йира, я не могу! Йира, как ты могла привести в наш дом без спроса всю орду… На них не напасешься! По миру пустят! Тут не то что кастрюля с котлетами... — тетя Паша замолчала, подбирая слова, она панически обвела глазами свою закопченную кухню и снова запричитала.
— Йира, тут и соли в солонке после них не останется. Чистая китайская саранча.
— А я тебе, мамка, что говорила... орда пришла, зайцы-китайцы, — привычно завирала Наташка, счастливая, что на сегодня ее пронесет, отец не будет лупить солдатским ремнем.
— Молчи, Наташка, господи, молчи! Сил моих нет, обед на два дня — как корова языком, — тетя Паша незло поддала дочери подзатыльник, щедрой рукой зачерпнула гигантским ковшиком из огромной кастрюли, такие я видела в школьной столовке, и налила нам в тарелки горячего борща.
— Ешьте, ешьте, борща всем хватит, а котлет — нет. А ты, Йира, что стоишь в одних трусах и майке, дрожишь вся, зеленая, худющая, как смерть, садись — и ешь. Потом сырников дам со сметаной.
…Через неделю у меня сильно зачесалась голова, потом Томка начала вычесывать на подушку вшей. Мы спали с сестрой на одной кровати. Мама разволновалась, запричитала, что сестра где-то набралась заразы. У нас уже были приготовлены на август чемоданы в летний лагерь железнодорожников
«Зеленое».
— Кто вас примет в порядочный лагерь, выгонят! Ох, точно выгонят, еще скажут, что это за родители, каких они ростят детей. Боже, что за ребенок, горе мое, что за Томка! Где ты набралась такого добра! Позорище! Вас же теперь и в баню не поведешь… Заразные, мои дочки заразные.
На общей кухне все хозяйки готовили на керосинках. Мама отлила в стеклянную банку немного керосину. Первой посадила перед собой меня, обмакивала густую расческу в керосин, потом расчесывала мои длинные, волнистые волосы. Мама крепко завязала на моей голове платок, приказала, чтобы я не снимала его, пока под ним все вши не задохнутся.
Потом так же основательно мама вычесала у Томки ее короткую вихрастую стрижку, больше похожую на прически наших боевых дворовых пацанов. Перед школой в конце августа мальчишки косяками шли в парикмахерскую, там им почти под ноль снимали их роскошные шевелюры. На школьной сентябрьской линейке ребята стояли одинаково наголо обритые. У младших школьников старый парикмахер из городского Дома быта на головах оставлял еще смешной детский чубчик.
Мы с сестрой сидели притихшие, испуганные и пристыженные страшной процедурой, приструненные строгой мамой, от нас сильно воняло керосином. Я подумала, что у меня окончательно выпадут мои светло-русые волосы, останусь на всю жизнь лысой. Куда пойдешь с такой головой? Даже Томка понимала, что день пропал. Она вдруг не выдержала и заревела белугой, так плачут испуганные маленькие дети. Под платком у меня шевелились, как мне казалось, целые полчища еще живых вшей.
Моя младшая сестра была не виновата. Я-то догадалась, где она набралась такого добра.
Нюся и Жоржик
Жили-были старик со старухой...
Действительно, когда-то давно жили Нюся и Жоржик. Это они в конце жизни стали зваться Нюсей и Жоржиком, а по-настоящему их имена звучали хорошо — Анна и Георгий.
Старики жили на хуторе, недалеко от деревеньки Оленец Сморгонского района. Места там красивые, лесные, сразу за домом течет старица, вода ледяная, а если дальше пройти холмами, выйдешь к Вилии.
Мы там часто отдыхали, старики разрешили нам поставить на своей земле маленький дачный домик.
Старуха была разговорчивой, веселой, на деда своего покрикивала, но незло. На ней все хозяйство держалось: пестрые нагуленные куры и красавец петух с огненно-синим хвостом, пара кабанчиков, корова с теленком.
Нюся все лето по двору бегала босой, ее черные, задубевшие пятки походили на крепкую подошву от старых сапог. Она и в лесок могла выскочить за маслятами босой, знала недалеко свои места, росли у нее маслята как по заказу, что-то вроде лесных грядок.
Рядом у ее худых, жилистых ног ласково трется черно-бело-рыжая кошка, Нюся плеснет ей молока и побежала по своим делам. А дел у Нюси круглый год невпроворот.
Летом собирала ягоды, грибы, лекарственные травы, ездила в базарные дни в Молодечно на рынок, хорошо все продавала.
— Так у мяне легкая рука!
В Молодечно у нее торговля лучше шла, чем на рынке в Сморгони. В Сморгони на рядах соберутся такие же, как Нюся, бабки и недобро посматривают друг на друга. Конкуренция. А в Молодечно электричкой много столичных из Минска приезжает. Все берут, налетят, деньги не считают.
Возвращалась Нюся на хутор с выручкой, по дороге купит в магазине себе вина, «красненького». А дома у них всегда был припасен крепкий первач, Жоржик гнал самогонку.
— Для сябе, Сяргееўна, не для чужых..., сыны прыедуць, пачаставаць трэба? Трэба, — оправдывалась передо мной Нюся, глаза у нее синие, васильковые, и в старости не выцвели.
Побежит на огород, пощиплет быстрой рукой зеленого лучку, соберет в подол нежных огурчиков, вывернет из земли головку молоденького чеснока, зубки у него белые, сочные, хорошая закуска, нарежет лустами черный хлеб, достанет кусок старого сала и зовет своего Жоржика к столу.
Любили старики выпить, водилось за ними такое. Не каждый день, но могли пропустить по граненому стакану, а Жоржик и больше хватить.
— Ведай меру, чорт стары!
Но больше положенного Нюся Жоржику не выдавала.
Зимой у них жизнь затихала, занесет снегом все дороги, сидят старики на хуторе одни. Нюся была запасливой, затарится мукой, сахаром, крупой, подсолнечным маслом, все брала мешками и ящиками.
— Не сядзець жа на хутары ў холадзе і голадзе, — шутила Нюся.
На православное Рождество Жоржик бил хорошего кабанчика килограммов так на двести.
— Спраўны, добры быў кабанчык, але і яму час, — ставила Нюся какуюто ей одной ведомую точку.
Старики разбирали тушу, долго, почти любовно возились, все как давно положено, делали домашние колбасы «пальцам пханые», вяндлину, сальтисоны, закатывали в банки тушенку. Под спраўнага кабанчика, святое дело, Жоржик крепко перебирал. Все были сыты и пьяны. Трехцветная кошка тоже пировала с хозяевами, объевшись не в меру, спала беспробудно несколько дней.
— Пайшла, пайшла, гультайка, лави мышэй, — ругалась Нюся у печи, но на мороз кошку не прогоняла.
— Живая душа, — поддакивал вслед Жоржик.
Из города на свеженинку приезжали взрослые сыновья-погодки, рослые, высокие, сгибались под притолокой, прежде чем войти в низкую хату.
К Новому году Нюся писала мне поздравительные открытки. Они часто задерживались и могли прийти к нам в Гродно в феврале или даже в марте. Но эти детали не такие важные. Я понимала, Нюся самостоятельно добралась до почты и бросила открытку в почтовый ящик.
Текст открыток повторялся на протяжении десятилетия, поздравления не менялись. А может, у нее в столе лежала заготовка на такой случай, не знаю. Разными были сами новогодние открытки. За официальной частью «Уважаемые..., желаем вам харошего здаровя и долгих льет жызни...» обязательно следовала приписка «грыбы вас ждуц, хутараники».
Почерк у Нюси был плохой, дрожащий, шариковая ручка в ее мозолистых, грубых руках смотрелась странным и каким-то лишним предметом. Она привыкла доить корову, выгребать из хлева навоз, замешивать тесто, копать огород, перебирать весной картошку. Любила пройтись быстрым шагом по ближнему лесу, что подступал к дому сразу за огородом. Собирала в сентябре черные мясистые грузди, знала свои, давно примеченные ее вострым глазом, заветные участки. Засолит грибы холодным засолом на сорок дней, пересыплет чесноком, семенами «каляндры», а потом к празднику седьмого ноября, к «ноябрьским» достает закуску, готовые грузди из дубовой кадушки, щедро заправит густой сметаной, и выпьют они с Жоржиком за всех советских вождей — за Ленина, за Сталина и «і хто там яшчэ».
Как-то ранней осенью, день стоял тихий, прозрачный и золотистый в такую пору года, зашла Нюся за хлебом в деревенский магазин, хотела еще домой соли и спичек прикупить, но вдруг тихо ойкнула, схватилась за сердце, как-то виновато улыбнулась молодой продавщице, дескать, извини, ерунда, сейчас пройдет, и медленно стала оседать вдоль стены.
— Антоновна, что с вами, валидолу? — испуганно закричала продавщица, но было уже поздно.
Нюся умерла мгновенно, легкой смертью. Старики часто между собой мечтают о такой быстрой, никому не докучливой кончине. И было-то Анне Антоновне всего шестьдесят семь годков, по нынешним меркам — всего ничего. На Западе местные пенсионеры только подумывают в такие годы пожить для себя, попутешествовать по миру, посмотреть, как другие люди живут, увидеть Венецию, Париж, Афины...
...Недосмотренный своей бабкой Жоржик сгорел в ту зиму, в самом прямом смысле. Наверное, выпил с горя лишку самогонки. Не пропадать же добру, еще с осени выгнал, пригодилась на поминках старухи. Жоржик остался без присмотра Нюси, закурил по заведенной привычке и заснул в своей одинокой постели. От искры пошел дымок, во сне Жоржик и задохнулся. Не проснулся.
А может, веселой бабе Нюсе стало одиноко на небесах, не с кем выпить по стаканчику, вот и позвала она своего Жоржика за собой.
От хаты осталось одно пепелище. Дети похоронили останки старика, кучку пепла, рядом с Нюсей.
Дело было в конце восьмидесятых годов, в тех местах стали активно давать людям землю под дачи, места грибные, ягодные, чистые, рядом холодная старица, полная щук, за холмами, с пригорка видна Вилия. Недаром Вилия — виляет здесь быстрым течением, как та щука хвостом. Набежали желающие купить землю, пристали купцы к наследникам, продайте да продайте, чего держаться за пепелище. Хату не вернешь, а земля в цене.
Продали сыновья хутор, хороший погреб, еще крепкие сараи, недавно крытые шифером, просторный хлев. Стоял он уже пустой, без теплой коровы с теленком, без пары кабанчиков, без пестрых нагуленных кур и красавца петуха с огненно-синим хвостом. Разобрали чужие люди рыбацкие снасти, бочки, тазы, ведра, всякое добро, что осталось после Нюси и Жоржика.
Следом за сыновьями Нюси и Жоржика мы тоже продали свой дачный домик, не с руки нам стало ездить в те места, далеко от Гродно.
Открытки Нюси с ее незатейливым, наивным содержанием, как и все другие частные письма от моих подруг, многих давно уже нет на этом свете, храню.
Возьму новогоднюю открытку, ясно и отчетливо вижу перед собой растрепанную, непокрытую платком голову Нюси. Сейчас она достанет ломаный гребешок, быстро подберет волосы, утрет мокрое, в испарине лицо, заулыбается щербатым ртом, нальет мне полную бутыль только что надоенного густого молока. Я буду совать ей деньги, она отмахиваться, но обязательно возьмет. У нее был такой со мной ритуал, вначале деньги не брать, клясться и божиться, а потом ловким движением заскорузлых рук спрятать рубль за пазуху.
Нюся улыбается щербатым ртом, и на ее загорелом, еще не старом, румяном от солнца лице ярко цветут глаза-незабудки. Жили-были старик со старухой…