Российская Федерация, Воронежская область, Бобровский район, с. Хреновое
Город был ошарашен морозом. Город сжимался; казалось, все в нем хотело замереть и застыть. И каждый, кто поневоле оказывался на улице, мечтал забиться в какой-нибудь теплый угол.
Здесь, на автовокзале, их было много, тех «поневоле». Они переминались с ноги на ногу, сбивались в какие-то кучки. Курили, втягивая в легкие табачный дым и едкий запах отработанного бензина, который висел сегодня в воздухе особенно плотно. Мороз ночью ударил резко и больно, как ножом, сковал лужи льдом, превратил сырую ноябрьскую землю в твердый глухой бетон. Отсюда, из автобуса, сквозь забрызганные грязью окна, видно было, что этот зеленый до последнего дня город превратился в призрак — дрожащий от холода, мутный.
До отправления было минут пятнадцать, и наш маленький «ПАЗик» только наполнялся людьми, а находиться в нем было уже невмоготу. Мест пока хватало на всех, но толстые куртки, меховые платки, тяжелые пятничные сумки создавали тесноту. Я разместился «на колесе», прижав к животу колени. Сиденье рядом со мной было еще пустым, но вновь прибывающие люди не давали надежд на подобную свободу, как и на то, что я вообще останусь сидеть. Я глядел в окно, зажатый между холодом по ту сторону и духотой здесь, внутри, — духотой человеческих тел, едкого автобусного воздуха, запаха истертых сидений.
В автобус влетела старуха в сером пальто (впрочем, все они сейчас походили на старух — от зимней одежды).
— Ой! — крикнула она, задыхаясь. — Юдановка?
— Хреновая! — откликнулась женщина с переднего сиденья, будто семечную лузгу выплюнула.
— Ой! — запричитала. — Уже ушел? Ой!.. И выпрыгнула наружу.
— Во припустила-то! — чей-то ехидный мужской голос.
День был похож на вечер. С самого утра — один нескончаемый вечер.
Холодный — до боли в груди, до мути в висках.
Вот в автобус поднялась еще одна женщина — высокая, с по-мужски широкими плечами, она двигалась медленно и тяжело. Увидев свободное место возле меня, она стала приближаться — постоянно за что-то цепляясь, на что-то наступая. Лицо ее было бледным и неподвижным от мороза, слегка раскосые глаза, казалось, не двигались. Она почти дошла до моего места, почти подняла пухлую черную сумку, чтоб водрузить ее на сиденье, но тут будто зацепилась за что-то — крепко и окончательно.
— Надя? — спросила она, повернувшись всем крупным телом к сиденью впереди. Голос у нее был сиплым, казалось, она вот-вот закашляет.
К ней обернулись сразу две головы — я видел только их вязаные шапки и пышные воротники.
— О!.. Лена? Ты? Не признала — богатой будешь! — отозвалась одна из сидящих впереди.
— И я тебя! — Лицо вошедшей женщины словно треснуло улыбкой. — Богатой бы! Домой?
— Домой… — Одна из голов отвернулась к стеклу, зато другая даже приподнялась. — Околеем, наверное, пока тронемся. А я тебя вспоминала, где ты есть? Ждала тебя — ан вот где встретились!.. Ты куда запропала? Не видно и не видно. Неделя уже прошла! — Она говорила быстро, отщелкивая слова с резкостью голодного человека. — Вот точно, хочешь кого увидеть — в Бобров езжай!
Вошедшая женщина — Лена — снова подняла было сумку и снова ее опустила.
— Да я и сама думаю, попросила человека… Так ведь приходила — а тебя нет!.. Уж и покраситься надо. В каштановый хочу. Этот — ерунда какая-то. Вон чего есть — солома. Как пугало хожу. — Голос у нее начал выравниваться, к лицу, бледному, как отпечаток, стала приходить здоровая кровь.
— Да ты бы меня и не застала! — Надя дернула плечами. — Я ж вон где! Как на работу. Гляди — целый день! Оформляюсь… С утра до вечера! Скоро и кошка не признает… Дверь бы хоть кто закрыл! Заморозят нас тут!.. Вон как получается, не сойдемся никак. Только тут и встретились…
— Витька-то мой погорел… — вдруг сказала Лена. Она произнесла это так безжизненно, деревянно, что подруга ее замолчала.
На какую-то долю секунды они будто застыли, точно кто-то там сверху поставил на паузу. Что-то вдруг затвердело и напряглось, — невидимое, но ощутимое. В автобус еще кто-то вошел, и эта онемевшая сцена тут же задвигалась, как система из двух планет. Лена наконец-то села рядом со мной, водрузив сумку на колени, словно большого разжиревшего кота, — я сильнее прижался к стеклу. А Надежда повернулась так, что уперлась плечом в спинку сиденья. Она по-совиному, не моргая, глядела на свою подругу. Стало видно, что ей около сорока, лицо моложавое и худое, с резкими, выпиленными чертами.
— Погорел... — протянула она на выдохе.
— Погорел, — четко, по-деловому утвердила Лена. Она приподняла свою сумку как доказательство. — Вот. Я из Павловска еду. Убиралась у них. Три дня там была!
— Погорел… А с ним… что?
— А что ему? С ним-то — все. А дом! Надя, ты бы видела! Все на свалку! И запах этот стоит — аж есть не могла! Сюда еду — а в горле гарь эта, жуть что! И главное — дом цел, а комнаты — все в саже, все как неделю горело! Ни промыть, ни прочистить!.. А там всего было — о-о-ой! И телевизор — в полстены! — весь черный, как будто его вот прям руками в сажу окунали. Система стояла у них, музыка, компьютеры — все на свалку, не починить!.. Там весь зал. И кухня! Они кухню отбабахали вот только что — и все, нет кухни. Пластик черный, где оплавился. Кое-где оттерли — ну что это, разве оно годится? Вика все слезами отмывала — сколько денег вложили, сил — и все!.. А зеркало — ты представляешь? — круг в центре, ни копоти, ни пыли, а вокруг чернота! Вот будто прошел кто по дому — где гарь одна, а где чистенько, как оттерто… У Юльки в комнате все черно, а кресло ее как стояло, так и стоит. Краснючее, как огонь. Она всегда в нем сидела — удобное такое, крутится… Даже дымом не пахнет!.. Вот ее уже сколько нет?.. Они тогда его убрать хотели, переставить все там. А Витька говорит: «Нет, пускай стоит, как было при ней!» Так и оставили — компьютер, стол, кресло… Вика только тренажер туда ставила, еще до того, как Юлька… ну, они потом его убрали, говорит, не могу туда заходить, сердце кровью обливается…
Лена замолчала. То ли нахлынули на нее чувства, то ли после холодной улицы стало ей жарко, она развязала платок (копна соломенно-рыжих волос вырвалась из-под него, как из-под стражи), вытерла ладонями глаза и лоб. Ее собеседница, вынужденная молчать, казалось, не моргала. Растерянность не сходила с ее лица, но эта пауза будто застала ее врасплох. Сидеть ей было неудобно, отвернуться — тоже. Она, видимо, чувствовала, что должна что-то сказать, но выдавила лишь неопределенное тихое:
«Угу… Вон как…»
Но Лене и этого был достаточно:
— Вот так! — заключила она. — Я еще тогда им сказала: на кой вы его ставите, этот камин? «Вот камин, камин!..» Это у Вики все — как загорится — и давай, и давай! И Витька мой туда же, в ту степь. Вот надо, туда-сюда, «сейчас это самое… вон люди ставят…». Вот и поставили. На свою голову! И все как назло — вот как чья рука… Их же дома не было! Ты представляешь? Да-а-а!.. К Викиной матери поехали. Юльки уже где-то год как нет. Вот она — не могу, и все. То как-то забудешься — вон при дет вроде, вернется под ночь… То тихо — видать, в комнате своей сидит, в компьютере своем. Опомнишься — тишина аж по ушам бьет, мочи нет. Говорит, уехать бы куда. Да и так, отдохнуть хотя бы, дух перевести. Вон ту же кухню сделать, знаешь, как силы вытягивает? Вот и поехали они к ее — аж под Россошь. А тут у них соседка, они ее попросили, ты, мол, заходи, посматривай, мало ли… Она зашла, а там — о-ой! — аж дым из-под дверей идет! Смерть что есть!.. А тут Вике на днях сон приснился, она и говорит: домой, домой давай собираться… И звонок им прямо посреди дороги — так, мол, и так… Их как давай трясти!.. С дороги съехали, два часа за руль сесть боялись — так трясло!.. Все пропало! Телевизоры, компьютеры, камин этот… Про ковры с диванами я вообще молчу! А знаешь, что было? Говорят, бывает такое. Не часто, слава Богу, — но вот… случилось… Они, когда поехали, все повыключали, позакрывали. Камин потушили. А он прогорел — да не весь! И что-то там тлело, тлело… И как ухнет! Вот так — шаром! И в диван! Он у камина стоял, и не загорелся, и не потух, а давай тлеть, чадить — на весь дом!.. Сутки тлело! И давай — на кухню, в спальню — по всему дому!.. Они когда приехали, диван насквозь прогорел. Говорят, соседка его из ведра обливала. Вот так — погрелись у камина… Витька мой чуть не седой стал... Да я и сама оттирала у них, а у самой душа криком исходит — сколько добра, сколько добра! И все! Так ведь все-то у них было новое и самое-самое, не чухня какая-то — денег сколько вбухано!.. И все — выноси, вываливай! Вот как чья рука, будь она проклята! Я приехала, а они белые как мел, кровь с лица посходила — смотреть страшно. Господи, такой удар! Я: «Витя, Витечка, крыша-то есть, стены целы». А он как в мелу белый, руки холодные, прям ледяные. Душа чуть не ушла с горя. Стены-то целы, а сколько вложено — вся жизнь вложе на! — и все прахом, все пропало! Никогда я его таким не видела… Как они переживут?.. Какая трагедия!.. Какая трагедия!.. Мебель-то у них была дорогущая — кожа, дерево. И в гари теперь этой едкой… Даже в спаль ню — кровать их огромная вроде еще ничего, а вот белье… все, вот как специально измазали! Шкафы… Отмыть-то отмыли, а запах этот как стоял, так и стоит — сто лет, должно быть, стоять будет… Вика туда залезла, там платья ее были — все чумазые, вонючие. Туда-то дым как попал? Все платья. Она их выкидывает и плачет, выкидывает и плачет… Обои — сдирай. Шторы шелковые — снимай. Пластик на окнах… Телевизоры, холодильник огромный, дорогущий… На кухне — чернота, одна мойка жива… Господи, за что же это все? Вся жизнь же на это ушла! Работали, копили, недоедали… Как они это переживут? Как свет закатился! Я их никогда такими не видела!
Лена сморщилась, заерзала, будто едкая копоть дорогих вещей вновь ударила ей в ноздри. Она несколько раз с шумом глотнула воздух. Рука ее метнулась к лицу и вытерла глаза, которые вдруг затуманились. Щеки ее были влажными.
— Все в гари, все в вони! Дымища!... А зеркало — как серединку кто вытер… И кресло Юлькино — все черно, а оно стоит. Стол, компьютер — все черно… И в компьютер ее уже не влезешь. Они, как Юльку похоронили, пытались зайти к ней — да никак, пароля нет. Витька через ноутбук свой заходил, а там у нее в «одноклассниках» написано: «Не хочется уходить, а надо»… Не хочется, а надо! К чему это? Может, знала она что? Чувствовала?.. — Тут Лена, кажется, стала брать себя в руки. Она все вытирала глаза и щеки, но уже спокойно, по-деловому, и уже не ладонью, а вынутым из кармана платком. Слезы, дрожащие в глазах, куда-то пропали. — Ну не могла же она сама… Не могла! Она же девочка была умная, училась хорошо. Она бы школу вот-вот закончила. Вся такая тихенькая, глаза в маму — большущие, зеленые… Как же она?.. Ну не могла же она?.. И что она там делала, в этих пятиэтажках долбаных?.. Вика там ходила после — говорит, одни окурки и бутылок пластиковых море. Что она там делала? Дома пустые — лестница и стены… Как она… сама… Нет, это ее скинули!.. Витька в полицию сколько раз ходил, а они — нет, выпала из окна, и точка! Из окна выпала… Я у Вики спрашиваю, может, мальчик у нее был? Не знаю, говорит, не рассказывала. Она же — то в школе, то гуляет, в компьютере сидит всю ночь. Да и когда у нее спросишь?! То работа, то ремонты, стройки эти постоянные. Там времени, сил, знаешь, сколько уходит!.. Я говорю: с кем она дружила-то?.. «Да кто ж теперь знает?» Витька мой еще ходил, пытался найти. Там на их улице девочка жила, Марта, вроде дружили они. Пришел, а она глаза выпучит и головой мотать — оказывается, они еще в шестом классе раздружили, поругались из-за чего-то. Ну, с одноклассниками, наверное, водилась, но там дети-то хорошие — школа не абы какая, гранты каждый год получает… Станут они по этим развалинам лазить?.. Не хочется, говорит, уходить — а надо… Вика потом всю комнату ее перевернула, говорит, ничего не нашла, и сигарет не нашла. Значит, и не курила она, вроде как… Нет, это она не сама! Это ее скинули!.. Витька мой хотел по одноклассникам ее пройти, да все некогда — то работа, то кухню как раз отделывать стали, а за этими работниками глядеть нужно, не отойдешь же от них… Мальчика только одного встретил из ее класса, случайно, и то так, «здрасьте—до свиданья» — и спросить ничего не успел… Вот так вот все… А Вика как-то с рынка домой шла, а по другую сторону девочка из Юлькиной школы. И, говорит, так на меня посмотрела! Говорит, так и подошла бы к ней — в волосы бы вцепилась: «Тебе-то я чем виновата? Ты знаешь, как все это дается-то?! Ты на свой-то телефон не заработала, а смотришь! И тебе-то я виновата?!» Весь день потом сама не своя ходила. А Витька…
Кто-то из вновь вошедших задел Лену то ли сумкой, то ли рукой, стараясь пролезть на заднюю площадку. Лена обернулась, сердито наморщила лоб. Затем вернулась к своей подруге, уже растерянно — она сбилась. Чтобы хоть как-то смазать свою потерю, расстегнула верхние пуговицы коричневого пальто и вытерла крепко вспотевшую шею. Ее подруга, Надя, смотрела уже без прежнего удивления. Ей, так резко оборванной в самом начале, казалось, было до раздражения неприятно. Будто вместе со словом вынули из нее какую-то важную пружину, и оттого она ерзала и никак не могла согреться — единственная в этом душном автобусе. Но даже сейчас, когда настал момент взять в свои руки то, что, казалось бы, ей принадлежало, она не могла, а может, уже и не хотела найтись, молчала.
По ту сторону холодного стекла отходили другие автобусы, обдавая асфальт выхлопом, точно кипятком. Проходили мимо молодые люди — втягивая головы в плечи, но как один — без шапок. Маленькое зданьице автовокзала тонуло в стылых деревьях, а стены старой воинской части — их было видно отсюда — с побитыми окнами и облупившейся краской напоминали плохо очищенный, розовый с белым апельсин — казалось, и их побило не временем и пустотой, а морозом.
Люди все прибывали и прибывали…
— О! Вике такой сон приснился! — Лена нашлась, будто ее озарило. Она энергично подалась вперед, вцепилась руками в спинку Надиного сиденья. Голос ее снизился до полушепота. — Они еще в Россоши были, у матери ее косой… Снится ей — дом. И Юлькина комната. И Юлька сидит в кресле! И вся она такая — щечки розовые, платье на ней красное в белый горошек — красивое-красивое! И улыбается!.. Кресло тут закружилось — она в нем кружится и улыбается, волосы по плечам… Остановится и говорит: «Мама, кто в моем кресле сидит?» Покружится — «Мама, кресло-то хоть мое!.. Мама, кто в моем кресле сидит?» Покружилась — и будто дымом подернулась. Плыть стала. Дымом поволокло и тает, тает… Она проснулась и говорит: поехали-ка домой, душа не на месте… А посреди дороги им и звонок!.. Господи! За что им это? Там же все было — самое дорогое, вся жизнь их! Недоедали, недосыпали! Глаз не смыкали! Вся жизнь, самое дорогое! За что им такое, Господи?!.. А я вот от Павловска сюда уже еду, Вика мне звонит, говорит, Витька кресло Юлькино топором изрубил. На помойку выкидывать собирается…
Тут в автобусе все вдруг зашевелились, зашуршали. Наконец-то появился водитель — тучный, с морщинистым, похожим на застывшее тесто лицом; когда он поднялся на ступеньку, автобус слегка качнуло.
Елена озиралась по сторонам, что-то выискивая. Затем схватила за локоть мужчину, что сидел через проход, — он сидел там один:
— Мужчина, вы к молодому человеку не пересядете?
Тот молча повиновался, и Лена, взяв Надю под руку (скомандовав ей: «Пойдем!») перебралась на его место. Мой новый сосед был в дорогом узком пальто угольного цвета. Его коричневое загорелое лицо с синеватой щетиной казалось пустым, отстраненным. От него приятно пахло одеколоном. Водитель, двигаясь полубоком, собирал свою ежедневную дань. Ктото показывал билет и говорил магическое «с Воронежа», кто-то протягивал деньги и ждал свою железную сдачу. Когда водитель поравнялся с нами, мой новый сосед достал ровно сложенный желтоватый листок и, нелепо улыбнувшись, откомментировал: «Справка об освобождении». Водитель помялся с ноги на ногу и недовольно двинулся дальше.
Там, через проход, Лена все еще увещевала свою худощавую подругу, но та, уже не стесняясь, смотрела не на нее, а отвернувшись, — в окно.
— Господи! Как они переживут?!.. Там ведь все, вся жизнь их — всю жизнь строили, всю жизнь копили… Там ведь все было — самое лучшее!.. Недоедали, недосыпали! Как они… Никогда я их такими не видела. Никогда они так не переживали… Какая трагедия! Ох, какая трагедия!..
А водитель был уже за рулем. Хлопнула гармошка-дверь, отрезав духоту от холода. С хрипом завелся двигатель, заставив автобус дрожать, как в угаре.
Как ни странно, но наш маленький «ПАЗик» еще зиял пустыми сиденьями, хотя казалось, что люди все прибывали и прибывали, что в нем становилось все теснее и теснее, и нечем было дышать. Должно быть, какой-то обман, ноябрьский холодный мираж застилал глаза и чувства, все это время наполняя автобус призраками…
— Ну что, едем? — чей-то ехидный мужской голос. И мы тронулись…
Ошарашенный морозом город, город-призрак — дрожащий, мут ный — плыл перед нами. Размытый, как само время, перерастал он и в реку, и в пустые поля, и в кромку леса — не шевелящегося, стылого. Поля спали, оставленные человеком на зиму, чтоб по весне быть разбуженными руками и плуговой сталью; поля живые, созданные рожать и кормить в ответ на человеческий труд, простой и грубый человеческий труд — живое за живое…
В одну ночь… Мороз ударил резко и больно, как ножом, размыл и сковал, объединяя все: и твердую, как бетон, землю, и дымные призрачные небеса.