Бессмыслица лица, фарфоровая птичка.
Он на нее глядит — Профессор, у кого
прекрасный аппетит и вечная привычка
по длинному столу елозить рукавом.
Все капища его, родные пепелища,
все городища дней заверстаны в одно.
И птичка для него — трепещущая пища —
пестрящее оно, пищащее пятно.
Он столько съел собак, что тяготится речью,
он мается крестцом и чай несет в кровать.
А птичка метит в лоб, чтоб старческую гречу
(с лица не воду пить) по зернышку клевать.
Они еще не врозь — смотрение, касанье.
Что странно чиграшу, то страшно старику.
Унылая пора, еще одно сказанье:
последнее «прости» — последнее «ку-ку».
***
Сломанными флажками сверху сигналит птица.
Кто ее разумеет? — нет никого окрест.
Только над прудом ива — будто пришла топиться.
Ива стоит и плачет, черную землю ест.
Бездна небес глядится в темный нагрудник пруда,
видя в нем только птицу, рваный ее полет.
Небо само не может жить ожиданьем чуда.
Ива стоит и плачет, черную воду пьет.
Что у нее за горе? Кто ее здесь оставил?
Но прибежит купаться — выгнется и вперед! —
тонкий и голенастый, с виду как будто Авель.
Ива ему смеется, — кто ее разберет.
1
Небо сине, солнце желто, зелена под ним трава.
Я царевна и пускаю лебедей из рукава.
Как понять, что я царевна? — вот корона, вот фата.
Хороша моя картина, тритатушки-тритата.
Только в жизни я другая — плакса, писаюсь в кровать,
потому что в этом мире в тихий час нельзя вставать.
Я терплю, и замирает в безысходности душа…
Распростерта надо мною синева карандаша.
2
Первой из попрошаек
(хоть не пойму, на кой),
Боже, верни мне стеклянный шарик! —
маленький — вот такой.
Ни назначенья, ни толку нет, но
плавленое стекло
инопонятно-инопланетно,
словно бы с НЛО.
В море не стает, в земле не сгинет,
жаром не иссушит.
Солнце остынет, Земля остынет,
шарик — перележит,
гретый в ладони дитем-тетерей
в тайне карманной — мной.
Первой находкой — первой потерей.
Вечностью внеземной.
3
Он подойдет бочком и хвастает добычей:
то камешком-божком, то вилочкою птичьей.
Он что-то там на дно коробочки заныкал,
и радости полно, как в первый день каникул.
Мы были богачи, а нынче обнищали, —
нам больше не владеть волшебными вещами.
А помнишь, как цвела каштановая крона? —
и молодость была, и было время о́но!
Теперь оно — его — прибойное! — несется.
Он в камешек глядит, он щурится на солнце, —
с болячкой над губой, со смайликом на майке.
А мы сидим с тобой — насупленные чайки.
Истерся колорит и пляжи одичали.
И море говорит
на языке
печали...
4
Вот получишь ремня и реви в темноте, голоси,
и прощенья проси, выноси справедливость прещенья.
Иже Кто там еси? — Но тебя заставляют: «Проси».
Ну, конечно, сначала ремня, а потом уж прощенье.
В темноте — никому, ничего, ни за что, никогда —
не признаешь вины, и ремень тебя не застращает.
Но в темнотах такое живет, что не имет стыда
и не знает любви, потому — никого не прощает.
Пустяковая взбучка — горячка пониже спины, —
все до свадьбы, ей-ей, заживет — хоть назавтра и сватай.
Справедливость живуча — и с той, и с другой стороны,
ибо все мы равны — наказующий и виноватый.
5
В детских поисках жизни привольной
пыльным полднем пришли ты и я
под гудение высоковольтной
на промзону Его бытия:
ни пчелы, ни цветка, ни ехидны,
над прудами — сухие кусты.
Эти земли, как прежде, безвидны.
Эти воды, как прежде, пусты.
До Адама и Евы над бездной
мы в молчаньи глядели с тобой,
как в текучей лазури небесной
округляется кит голубой.
6
Это только кажется, что просто…
Девочка, секретница, дитя,
привыкай к душевному сиротству,
с взрослыми родства не обретя.
Радуйся молчанью, как подарку,
там, где виновата без причин,
где тебя, как мелкую помарку,
красный карандаш изобличил.
Девочка, подросток, канарейка —
вкус вины, оскомина стыда.
«Поскорее, детка, постарей-ка —
вот тогда узнаешь, вот тогда…»
Век спустя ты встанешь к изголовью
не затем, чтоб позднее «прости»
старость, обделенная любовью,
кое-как смогла произнести.
Ври, душа, прощайся втихомолку, —
из тебя вовек не выйдет толку.
В доме, где по-прежнему чужда,
встретятся больное чувство долга
и любовь по имени «нужда».
7
Спросонья прислушайся, смяв под рукой образок, —
вот боль возвращается, как возвращается нищий.
И ноет, и ноет: подай мне, подай мне кусок.
И гложет, и гложет, пока не подавится пищей.
А ты ей: не больно, не больно… — и плачешь, и гладишь бока.
Баюкай ее, утешай, как голодное чадо, —
кормилицей, нянькой, понявшей, что жизнь коротка
и больше — не надо.
И ночь выцветает в окне, как пролившийся йод.
Серебряный крестик от пота темнеет на шее.
Ты просишь: подай мне, подай мне… И Он подает,
и тело, и кровь предлагая тебе в утешенье.
8
Смолчит стяжавший благодать
(и скажет — переврет).
А я бы не хотела знать —
когда кому черед.
Не твоего, не своего —
ни года, ни числа.
А если б знала, — что с того —
кого бы я спасла?
Кольцо покатится с крыльца —
сбежавшее звено.
Но претерпевший до конца…
но претерпевший…
но…
На прасторах яе вялікасці кнігі.