Не знаю, как для кого, а для меня день седьмого ноября (а раньше, если кто помнит, выходным было и восьмое число — «октябрьские», как говорили у нас в деревне) с детства связан не с демонстрациями, не с фильмами про Ленина и революцию, не с праздничными концертами. На «октябрьские» ежегодно было другое дело, к которому присоединялись все домашние, даже приезжие из города. В начале ноября уже обычно хорошо подмораживало ночью, опавшие листья становились жестким и скрипело под ногами, на лужах утром крошился тонкий прозрачный лед, и края у него были тонкие и острые, как на разбитом стекле. Такая погода была знаком, что одному из питомцев, которые сыто хрюкали в сарае, пришло время сложить голову ради продовольственной безопасности одной отдельно взятой семье (впрочем, для этого его, маленького пискливого поросенка, весной с раковской ярмарки в мешке и привозили, и финал здесь был самый что ни есть предсказуемый)...
Это было такой естественной и обязательной частью деревенской жизни, как и сев, и сено, и копание картошки, поэтому я (представляю, как встрепенутся сейчас защитники животных) поросенка, которого любила чесать по спине и которому летом рвала с бабушкой самую крупную мокрицу, особенно не жалела. Это очень огорчало мою маму, которая боялась, что ребенок вырастет черствым и жестоким. И как было ей объяснить, что все, что происходило в тот день во дворе возле хлева, а после около дома и уже вечером на кухне, складывалось в детском воображении в одно чрезвычайно интересное, почти волшебное действо, и прикоснуться к нему — к действительно жестокому, но реальному миру взрослых — было настоящим счастьем. К тому же, с детства приходило понимание, что убивать живое можно не ради потехи, а только ради необходимости, когда нужно кормить семью, например. Не самое вредное в жизни понимание, которого, кажется, сегодня многим не хватает.
Тем более что хозяин — отец, сам поросенка никогда не убивал. Для этого звали деревенского специалиста — дядьку Ивана, он приходил со своим острым длинным шилом и делал свое дело молниеносно быстро — несчастная жертва, случалось, не успевала даже взвизгнуть. Потом мужчины с трудом клали поросенка на специально снятую с петель для такого важного дела дверь сарая, положенную на толстые колодки. Шило из раны доставали, на его место втыкали небольшую заостренную палочку — «чтобы сало кровью не заплыло». Мужчины некоторое время возились с газовыми лампами для смоления (их называли просто — машинки), и вот уже начинала гудеть и выплевывать голубовато-оранжевое блекло-белое пламя одна, вторая, третья, в воздухе пахло жженой щетиной и поджаренной шкурой, а свинья, уже похожая на недвижимую восковую куклу с картофелиной в полуоткрытом рту, постепенно покрывалась темными блестящими пятнами, пока вся не становилась гладко-черной...
Мужчины брали длинные широкие ножи и начинали осмаленное соскребать. А женщины уже несли из дома горячую воду и тряпки, и в облаке пара, который поднимался от тазов и ведер, свинку начинали мыть, и она снова светлела, но была уже ядрено-чистенькой, аж скрепела под тряпками... Отец брал самый острый нож, подставлял большой таз — и он быстро наполнялся кровью, которую впоследствии заботливо сливали в трехлитровую банку, а в другой посуде уже лежала вислоухая свиная голова. Крупная посуда была задействована вся, даже большая лохань — туда клали все внутренности... Но самое интересное начиналось в доме — там уже скворчала на сковороде свеженина и нарезанная крупными кусками печень. Женщины накрывали на стол. Угощение было незатейливое — то, что на сковороде, да еще шинкованная капуста, которая к тому времени успевала скваситься, да ломти хлеба (честно: за всю жизнь мало что приходилось пробовать вкуснее)... Ребята носили посуду с мясом в сени, пока накрывалось на стол, они даже дверь справлялись помыть и повесить на место. Еще не успевал засереть ранний ноябрьский вечер, а во дворе уже от недавней суматохи и следов не было, оставались только темные пятна на талой земле, на которые тут же слетались горластые сороки.
А в доме отмечали «копытики». Правда, недолго — выпивали рюмку-другую и расходились, потому что еще было много дел на вечер. Женщины чистили кишки (как же без них сделать кровянку или колбасу?) — толстые — вымывали над ведром, тонкие — аккуратно, чтобы не порвать, выскребали на столе тупой стороной ножа. Мужчины рубили на куски кости — чтобы влезли в горшок или кастрюлю. Нарезались делянки свеженины: кусок сала, кусок печенки, пару косточек. Их разносили соседям и родственникам — те, заколов свою свинью, тоже угощали подобным набором. Назавтра делали колбасы (пока не появилась специальная насадка на мясорубку, которую кто-то привез из города, фарш действительно буквально пихали пальцем в кишку через жестяную трубку), варили головизну и внутренности на тушенку и сальтисон (у нас его называли трибух), перетапливали в большом горшке жир, клали в кубелец и пересыпали крупной солью сало, солили и, завернув в марлю, подвешивали на потолок около печи куски окорока... и незаметно для себя вздыхали с облегчением: будет что бросить в суп и на сковороду, положить в ссобойку, дать студентам в город. Можно спокойно встречать зиму...
Такое вот «Смаленне вепрука» у меня получилось. Без философии, без лирических отступлений, без горечи, как у Михася Стрельцова. Хотя как тут его не вспомнить, когда в полуживой деревне стоит холодный, закрытый на зиму родной дом, наклонился крышей к земле давно уже пустой сарай, а родные люди приходят только в снах и детских воспоминаниях. И как тут не перечитать еще раз тот горький его рассказ, чтобы снова ноябрьским холодным днем согреться далеким воспоминанием и пробежать глазами по таким понятным строкам: «Есть, к сожалению, вещи, неподвластные нам, но есть же и утешение, есть и надежда. У того, кто берет в руки перо, надежда есть тоже. О, поэт к тому же бывает еще немного суеверным. Наивный, он хочет победить реальность, он хочет верить: я уберегся от беды — ведь сказал. Добро и надежда здесь начертили свой круг...»
Елена ЛЕВКОВИЧ
Хорошо там, где молодежь есть!
Певица воспевает колорит и многогранность белорусской и индийской культур.
Спросили у экспертов.